
Онлайн книга «Волки и медведи»
– На реку ходил? – уточнил Фиговидец. – На Неву? Неужели на Дикий Берег? – Где это, Дикий Берег? – спросил Молодой. – Через Неву напротив Весёлого Посёлка, – объяснил фарисей. – Шваль там ужасная. То есть, – он запнулся, проводя быструю ревизию былых гуманистических идеалов, и не выдержал: – Ну, что есть, то есть. В прошлую экспедицию еле ноги унесли. – Зачистим, – сказал Молодой. – Цивилизуем, – сказал Сергей Иванович. – Знаем мы береговых, сталкер ихний заходит к нам, – сказал Нил. – Не нападают они поодиночке. – Он помолчал. – Ну а вы, ребятки? На войну или с войны? – У нас вся жизнь – война, – уклончиво сказал Молодой. – Потолковать мне нужно с вашим рыболовом. Раненый задвигался и сел. Он оказался рыжим, с разбитой и перевязанной головой, с разбитым лицом – и несколько странно выглядел на этом боевом пейзаже очень аккуратный нос, – плечистым, налитым, с торсом, как бочка; очень мощным, очень. По лицу блуждала неуверенная улыбка скрываемых то ли боли, то ли унижения. – Как же это он тебя, такого большого? – Рысью прыгнул, со спины, – с неохотой выдавил рыжий. – И рожу он? Монах вздохнул. – Нет, это я на камушке оступился. Со спины-то когда на тебя… И ведь к самым стенам за мной пришёл, не побоялся от братчиков в двух шагах. – Он виновато посмотрел на Иосифа. – А я целый день по таким местам бродил – ни души вокруг на три коровьих рыка. Почему не там? – Бывает, – сказал я, – бывает. – Опиши его, – потребовал Молодой. Рыжий задумался. (Неудивительно, ведь ему предлагали описать человека, напавшего сзади.) – Очень чёткая скотина. Ну вот если б был такой интерес: убивать, – так это про него. – Снайпер? – спросил я. – Да ну. Я же говорю: убивать. Убивать голыми руками. Ну вот как мы скот режем. – Вы, монахи, режете скот? – уточнил Фиговидец. – Не сам же он себя, – вспылил Иосиф, который и так уже слишком долго молчал. И не то, как я быстро понял, что он был из болтунов; он не очень любил говорить, но не выносил, когда много говорили другие – и тогда ему просто приходилось заглушать их гомон собственным, хотя бы не таким глупым, голосом. В деревне не раз видели и хорошо разглядели Сахарка, но было мало пользы от описаний, которые Молодой пытался то выбить, то выменять. «Аспид, аспид попущенный», – терпеливо твердила деревня, словно само слово «аспид» было картинкой и даже фотографией, которую они протягивали любопытствующему. Рост, вес, возраст, цвет глаз и волос, особые приметы – предполагалось, что всё в ней заключено, и чего же больше? Такие уточнения, как «тёмный» или «блондин», «молодой» или «в возрасте», только извращали смысл, как пририсованные на фото усы. Игнатка зашёл с другой стороны, но опять неправильной, и как описание мужиков было для нас нечитаемо лаконичным, так он погубил портрет поэтическими излишествами, в завитках и штриховке которых стали неразличимы черты модели. Собственно говоря, это был портрет души, та аллегория, которую никак не соотнести с реальными ушами и носом. И мы слушали, мало желая знать, как выглядит душа убийцы, недоумевая и пытаясь увидеть там, где нам предлагали понимать. Молодой устал позже всех. Наконец и он сдался и задал новый вопрос: – Куда он мог пойти? – А куда захочет, – сказал Нил. – Господь по земле, окаянный сквозь землю. Пойдёт откуда пришёл, или дальше понесёт нелёгкая. Может, и сюда вернётся, да, Иосиф? – Пусть возвращается, Нил. Я ему руки оборву, по оврагам поразброшу. – Как же так, – сказал Фиговидец, – вы ведь монахи. Разве вам можно людям руки рвать и по оврагам разбрасывать? – А ты думал? – Я думал, Бог кротких любит. – И дураков, – с гоготом добавил Молодой. – Бог любит всех. Нет надобности нарочно из себя дурака делать, чтоб к Нему подлеститься. – И смирен пень, – сказал Нил весело, – да что в нём. Братчики предложили похоронить нашего покойника, и Молодой сказал «нет». («Он его что, всегда теперь с собой возить будет?» – в ужасе спросил Муха.) Все в экспедиции изнывали от страха и любопытства, но никто не отважился задавать вопросы. В скиту жили мирно, хотя Иосиф прилагал все усилия для исправления ситуации. Сперва я решил, что он из тех людей с тяжёлым, нетерпимым характером, которые и сами мучаются не меньше, чем мучают других. Но оказалось: всё полновесное, дорогое, могущее утянуть на дно – честолюбие, гордость, властная хватка – в его характере компенсировалось весельем духа, с которым он жил и сокрушал оппозицию. Он был из тех, кто, за какое бы строительство ни взялся – храм, дом, – выстроит ощетинившуюся пушками крепость, в стенах которой, однако, найдётся место храмам, домам, огородам, зерну и корнеплодам в закромах, рукописям и книгам в навощённом шкафчике, баням, больницам, школам, юродивому на паперти – и даже философии неоплатоников, – но горе тому, кто осмелится вынести свою избушку и три худых кастрюли за ограду! Растоптав и вернув на истинный путь, он тут же прощал. Говорил и чувствовал: «Не держу зла», – и отступники, сами как прах над прахом своих упований, не находили сил плюнуть в эту всеведущую улыбку. Человек сильной и неглубокой души, он выстроил себя на громадном презрении ко всему, что лежало за пределами его кругозора: вовсе не узкого, но бесповоротно очерченного. Посторонние, такие как мы, могли рассчитывать на его помощь и даже вежливость именно потому, что оставались ему безразличны, но своих, тех, за кого он самовольно отвечал перед Богом и совестью, Иосиф изломал и покалечил настолько, что они забыли о временах, когда были целы. Нил как-то умел с этим справляться, но он раз и навсегда сказал себе «не лезь» – и в итоге отучился соваться не только в чужие дела, но даже в собственные. Его ничто не возмущало, он ко всему благоволил, в его лексиконе слова для выражения чувств встречались редко и звучали терминами – то ли медицинскими, то ли из курса физики. Вот Иосиф – в том всё было густое: волосы, голос, запах, – а Нил весь был какой-то эфирный, летучий – совершенно неуловимый. «Ложь, – сказал он мне, – это то, что утекает сквозь пальцы. А правда – твёрдая. Её всегда можно вытащить наружу». Не про себя ли он говорил? Трое остальных братчиков лавировали как могли между пассионарностью одного и святостью другого. Поскольку они были младше, глупее, невиннее, спокойнее и проще, им удавалось ускользать – и не только не чувствовать себя несчастными, но даже от души забавляться. Они любили в простоте и не отделяли любви от её тягот. Счастье и благодарность вконец измученного человека, свалившего наконец бремя ответственности на более крепкие плечи, в любом случае не позволили бы им рефлексировать. Они жили в сущности крестьянской, но только более дисциплинированной и осознанной жизнью. Эта дисциплинированность, кстати, выявляла и подчёркивала свойственную жизни на земле жестокость – такую же спокойную, как земля, и такую же неотменяемую. Войдя в круговорот насилия, не видишь причин выходить из него по доброй воле. Он слишком затягивает, слишком неустранимым представляется при взгляде изнутри – не говоря уже о том, что слишком многим импонирует присущая ему рациональность. |