
Онлайн книга «Темный карнавал»
![]() Лицо Эдвина сделалось бледной спокойной маской. Здесь сердце у него начинало биться размеренней. Здесь он отдыхал. Голос Учительницы пел, как арфа, о Боге, о прежних днях, о Мире, о том, как перевернула его решительность Бога, потряс Его ум. Учительница рассказывала о тех днях, когда Его пальцы наметили на бумаге остов Мира; карандашная черточка тут, твердое слово там, краткие наметки, а дальше — бревна, гвозди, штукатурка, обои, хрусталь. На карандашиках под стеклом все еще хранились отпечатки Его пальцев. Учительница никогда их не касалась. «Эти отпечатки нужно хранить!» — говорила она. Здесь, на Верхних землях, Эдвин изучал, чего ждут от него и от его организма. Он должен вырасти в Нечто. Должен пахнуть, как Бог, говорить, как Бог; однажды он, высокий, темный, бледный от злобы, встанет у окна и огласит весь дом своим криком. Ему предстоит самому сделаться Богом, и ничто не должно этому помешать. Ни небо, ни деревья, ни Твари за деревьями. Учительница скользила по комнате, как туман. — Почему ты опоздал, Эдвин? — Не знаю. — Я повторю: почему ты опоздал? — Потому что. — Чтобы не смотреть на Учительницу, он уставился в пол. — Я нашел дверь. Она была открыта. Одна из тех, куда нельзя. — Дверь! Учительница Гранли растерянно рухнула в большое резное кресло; очки ее поблескивали, отражая свет камина. Внезапно взгляд ее сделался беспокойным, словно она поняла или почти поняла, но испугалась. У Эдвина в глазных впадинах собирались капельки пота. — Да, я вошел, — произнес он тут же, торопясь с этим покончить. — Я не сделаю тебе ничего плохого, — сказала она. — Ничего плохого не сделаю. Скажи только, которая дверь, где. Такого не должно быть, чтобы она стояла открытой. Они всегда были друзьями. Неужели дружбе пришел конец? Он все испортил? У Эдвина защипало в глазах. — Дверь рядом с дали-пикассовскими. Там был солнечный свет и ступени, и я забрался наверх. Простите, я виноват, очень виноват, — взмолился он несчастным голосом. — Не говорите маме, пожалуйста, пожалуйста! Учительница сжалась в кресле, лицо ее тонуло в сером капюшоне, только слабо поблескивали очки. — И что ты видел? — спросила она. — Большую голубую комнату. — Правда? — И зеленую! И ленты! — Он старался говорить небрежным тоном, но каждым словом выдавал свое волнение и любопытство. — Ленты? — Ленты, а по ним бегали жуки. Вроде божьих коровок, что ползали у меня по руке. — И по лентам бегали жуки, — повторила она, словно это была последняя соломина. От ее тона наворачивались слезы. Она как будто потеряла что-то очень ценное. Эдвину хотелось, чтобы она повеселела. — Но я там был совсем недолго, — торопливо заверил он. — Я сразу сошел вниз, захлопнул дверь и сам запер. И больше я наверх не собираюсь! — Правда? — От губ, слабо шевелившихся в глубине капюшона, исходило недоверие. — Правда-правда. — Но ты видел, — усталым голосом произнесла Учительница, — и теперь захочешь увидеть больше. — Мэм? Она помотала головой. Потом склонилась и задала вопрос, на который, судя по тону, хотела получить отрицательный ответ: — И… тебе понравилось то, что ты увидел? — Мэм? — Голубая комната, дитя, голубая комната, она тебе понравилась? — Не знаю. — Он забеспокоился, стараясь не думать. Но потом ему пришло на ум решение, выход. — Я испугался. У Учительницы явно отлегло от сердца. — Да? — Да. Она была такая большая! — Она и вправду большая, Эдвин, слишком большая, неуютная, не то что этот мир, и там не знаешь, чего ожидать, Эдвин, запомни. — Хорошо, — задумчиво отозвался Эдвин. — Но зачем же ты взобрался по лестнице, зная, что в дверь нельзя входить? Он знал ответ, но, трепеща, все же скрыл. — Не знаю. — Но причина должна быть. Огонь расцвел, увял и снова расцвел в камине; Учительница Гранли ждала долгих десять секунд. Под конец он сунулся в небольшой тайничок у себя в мозгу, извлек оттуда причину и, не глядя на Учительницу, очень тихо проговорил: — Мама. — Твоя мать? Она тебя… огорчает? — Не знаю, о, не знаю, — заныл он. Лучше всего будет, пожалуй, поплакать, поделиться с кем-то и на этом успокоиться. — Она… она… — выдохнул он и сиротливо обхватил прижатые к животу колени. — Она странная, совсем странная. — Нервная? — Да, да. — Раздражительная, требовательная, строгая, нетерпеливая — такая? Не в бровь, а в глаз. Эдвин не стал противоречить. — Да. Это был ужасный грех, допустить такие мысли о своей матери, и он, хныкая, закрыл лицо руками и плакал и кусал пальцы, пока они не сделались мокрыми и липкими. Однако слова эти произнес не он, их произнесла она, а ему осталось только соглашаться и рыдать: — Да, да, о да! — Она странно суетится, так? Прикрикивает на тебя, глаз не спускает? А тебе иногда хочется… побыть одному? Да, все так! Как ни печально, ведь он любил Мать всей душой! — И поэтому тебе хочется убежать подальше? Ей нужно знать каждую твою мысль, контролировать каждый поступок? Можно было подумать, Учительница прожила миллион лет. — Мы учимся, — устало проговорила она, обращаясь к себе. Порывисто вскочив с кресла, пошла к столу (серое одеяние колыхалось и шелестело на ходу), взяла карандаш и бумагу и начала писать. — Мы учимся, но, боже мой, медленно и очень трудно. Думаем, что делаем все правильно, и при этом постоянно губим свой план. — Она быстро подняла глаза. Перехватила любопытный взгляд его мокрых глаз. — Ты растешь? — проговорила она не столько вопросительно, сколько веско-утвердительно. Она закончила записку. — Отнеси это маме. Тут сказано, чтобы она каждый день на два часа отпускала тебя порезвиться, где тебе вздумается. Но только не за порогом дома. — Она замолчала. — Ты меня слушаешь, дитя? Эдвин вытер слезы. — Учительница, мама мне врала? О том, что снаружи, и о Тварях? — Посмотри на меня. — Он посмотрел. Она чуть сдвинула свой капюшон. — Я была тебе другом и ни разу тебя не шлепнула, а твоей матери иногда приходилось. Но обе мы здесь затем, чтобы помочь тебе понять. Мы не хотим, чтобы ты погиб, как погиб Бог. Отблеск камина омыл ее лицо. У Эдвина вырвался судорожный вздох. Лицо было знакомое. Черты размыты светом камина, но видны. |