
Онлайн книга «Гигиена убийцы. Ртуть»
Пауза. Вздох. – Не знаю, милейший. – Не знаете? – Если бы я знал, о чем думаю, наверно, не стал бы писателем. – Вы хотите сказать, что для того и пишете, чтобы узнать, о чем вы думаете? – Возможно. Мне трудно что-либо утверждать, я так давно ничего не писал… – Как это? Ведь ваш последний роман вышел меньше двух лет назад… – Из загашников, милостивый государь, из загашников. У меня в ящиках письменного стола такие залежи, что еще лет десять после моей смерти можно будет издавать по роману в год. – Потрясающе! Когда же вы бросили писать? – В пятьдесят девять лет. – Значит, все ваши романы, вышедшие в последние двадцать четыре года, были из загашников? – С арифметикой у вас все в порядке. – А в каком возрасте вы начали писать? – Трудно сказать: я начинал и бросал не один раз. В первый раз – в шесть лет, тогда я писал трагедии. – Трагедии… в шесть лет? – Да, в стихах. Молодость, глупость. В семь лет я бросил. В девять случился рецидив, вылившийся в несколько элегий, тоже в стихах. Прозу я тогда презирал. – Удивительно слышать такое от одного из величайших прозаиков нашей эпохи. – В одиннадцать лет я снова бросил и не написал больше ни строчки до восемнадцати. Журналист записал в блокноте: «Т. ничего не имеет против комплиментов». – А в восемнадцать? – В восемнадцать вернулся к этому занятию. Поначалу я писал мало, затем все больше и больше. К двадцати трем годам я нашел оптимальный ритм, в котором и работал далее тридцать шесть лет. – Что вы подразумеваете под «оптимальным ритмом»? – Это стало моим единственным занятием. С перерывами на еду, курение и сон я только писал, и ничего больше. – Неужели вы не выходили из дому? – Только по крайней необходимости. – Никто, в сущности, до сих пор не знает, что вы делали во время войны. – Я тоже. – И вы хотите, чтобы я вам поверил? – Это правда. С двадцати трех лет и до пятидесяти девяти все мои дни были похожи один на другой. Эти тридцать шесть лет запомнились мне как один длинный день, время для меня практически остановилось: я вставал и садился писать, закончив писать, ложился. – Но все-таки вы вместе со всей страной пережили войну. Как, например, вы тогда доставали еду? Журналист знал, что это жизненно важная для толстяка тема. – Да, припоминаю, что я скверно питался в те годы. – Вот видите! – Я не очень от этого страдал. В ту пору я был прожорлив, но еще не стал гурманом. А запасы сигар у меня были огромные. – Когда же вы стали гурманом? – Когда бросил писать. До этого мне было некогда. – А почему вы бросили писать? – В день, когда мне исполнилось пятьдесят девять, я понял: все. – Как вы это поняли? – Не знаю. Что-то произошло в организме, вроде менопаузы. Я оставил неоконченный роман. Это прекрасно: в писательской карьере необходим хотя бы один неоконченный роман, для надежности, знаете ли. Иначе будете зачислены в третьеразрядные беллетристы. – То есть тридцать шесть лет – ни дня без строчки, и вдруг, в одночасье, ни строчки больше? – Именно. – Что же вы делали следующие двадцать четыре года? – Я уже говорил вам: я стал гурманом. – Это занятие? – Я бы сказал, скорее образ жизни. – Но чем-то еще вы занимались? – Это требует времени, к вашему сведению. Так что больше почти ничем. Перечитывал классику. Ах да, чуть не забыл, я купил телевизор. – Как, вы смотрите телевизор? Неужели? – Рекламу, только рекламу, просто обожаю. – И больше ничего? – Нет, за исключением рекламы, я телевидение не люблю. – Поразительно! Значит, двадцать четыре года вы только ели и смотрели телевизор? – Нет, еще курил и спал. И читал немного. – Однако все эти годы ваше имя оставалось на слуху. – Это целиком и полностью заслуга моего секретаря, милейшего Эрнеста Гравелена. Он опорожняет мои загашники, встречается с издателями, творит легенду и главное – служит рупором светилам медицины в надежде посадить меня на диету. – Напрасный труд. – К счастью. Было бы слишком глупо подвергать себя лишениям и умереть от рака, причина которого отнюдь не в питании. – В чем же его причина? – Это пока загадка, но не в питании точно. Эльзенвиверплац, – толстяк выговаривал эту фамилию со смаком, – считает, что виной тому некий генетический сбой, запрограммированный в организме еще до рождения. Так что я был прав, не ограничивая себя в еде. – Стало быть, вы от рождения были обречены? – Вот именно, как настоящий трагический герой. И пусть мне не говорят после этого, что человек – хозяин своей судьбы. – Вы, однако, получили изрядную отсрочку – восемьдесят три года. – Отсрочку – это верно сказано. – Не станете же вы отрицать, что все эти восемьдесят три года вы были хозяином своей судьбы? Вы могли бы, например, не писать… – Вы, часом, не хотите ли сказать, что я зря писал? – Что вы, я не это имел в виду. – А-а-а. Жаль, а то я было зауважал вас. – Но вы ведь не жалеете, что писали? – Жалею? Я не способен ни о чем жалеть. Хотите конфетку? – Нет, спасибо. Писатель сунул в рот карамельку и с хрустом разгрыз. – Господин Тах, вы боитесь смерти? – Нисколько. Не думаю, чтобы смерть что-то сильно изменила. Чего я боюсь, так это боли. Но на этот случай я раздобыл достаточно морфия и научился сам себе делать уколы. Так что бояться мне нечего. – Вы верите в жизнь после смерти? – Нет. – Значит, вы считаете, что после смерти ничего нет? – До – тоже. – Какой ужасный ответ. – Это не ответ. – Я понимаю. – Рад за вас. – То есть я хотел сказать, что… – Журналист ломал голову, что же он хотел сказать, притворяясь, будто подбирает слова. – Что писатель – это тот, кто задает вопросы, а не отвечает на них. Гробовое молчание. |