
Онлайн книга «Гигиена убийцы. Ртуть»
– Послушайте, мне, наверно, лучше знать, а? – Теперь моя очередь ответить вам, что это очень спорный вопрос. – Черт возьми! Кто из нас писатель, вы или я? – Вы – именно поэтому мне особенно трудно вам поверить. – А если я расскажу вам, как все было, – поверите? – Не знаю. Попытайтесь. – Увы, это не так-то легко. Я и написал об этом, потому что сказать не мог. За перо берутся, когда нет слов, это величайшая тайна – переход от несказанного к высказанному. Слово устное и слово письменное – это паралллельные, которые не пересекаются. – Очень интересная лекция, господин Тах, но я должна вам напомнить, что речь идет об убийстве, а не о литературе. – Есть разница? – Я думаю, та же, что между судом присяжных и Французской академией. – Между судом присяжных и Французской академией нет никакой разницы. – Очень любопытно, но вы отвлеклись. – Вы правы. Но как рассказать? Вы хоть понимаете, что я не говорил об этом никогда в жизни? – Когда-то надо начать. – Это было тринадцатого августа двадцать пятого года. – Ну вот, отличное начало. – Это был день рождения Леопольдины. – Какое занятное совпадение! – Замолчите вы когда-нибудь? Вы что, не видите, что я мучаюсь и не могу найти слов? – Вижу, и мне это нравится. Я рада, что шестьдесят шесть лет спустя вы наконец-то мучаетесь, вспоминая свое преступление. – Вы мелочно мстительны, как все бабы. А ведь вы были правы, когда сказали, что в «Гигиене убийцы» только два женских образа: бабушка и тетя. Леопольдина – не женщина, она была – и навсегда останется – ребенком, сказочным созданием, не имевшим пола. – Но жившим половой жизнью, насколько я поняла из вашей книги. – Только мы одни знали, что не обязательно быть взрослым, чтобы заниматься любовью, наоборот – половая зрелость все портит. Притупляется чувственность, слабеет способность к восторгу, к растворению друг в друге. Искусству любви следовало бы учиться у детей. – Значит, вы лгали, когда говорили, что вы девственник? – Нет. Потерять невинность в традиционном понимании мужчина может только после наступления половой зрелости. А я с тех пор ни разу не занимался любовью. – Все ясно, вы опять играете словами. – И не думаю, просто вы ничего в этом не понимаете. И прекратите наконец то и дело меня прерывать. – Вы прервали человеческую жизнь, а прервать ваш словесный понос – не преступление. – Бросьте, мой словесный понос вас устраивает как нельзя лучше. Он изрядно упрощает вам работу. – В чем-то вы правы. Валяйте, облегчайтесь дальше: что там с тринадцатым августа двадцать пятого года? – Тринадцатое августа двадцать пятого года было самым прекрасным днем на свете. Я смею надеяться, что у каждого человека было в жизни свое тринадцатое августа, ибо это больше чем памятная дата, – то был день великого таинства. Прекраснейший день прекраснейшего лета, теплого и ветреного, когда воздух был легок под тяжелыми кронами деревьев. Для нас с Леопольдиной этот день начался около часа пополуночи: спали мы, по заведенному обычаю, часа полтора. Вы, наверно, думаете, что при таком режиме мы постоянно чувствовали себя разбитыми, – отнюдь. Нам так жаль было даже на час расстаться с нашим раем, что иной раз мы с трудом засыпали. Только в восемнадцать лет, после пожара в замке, я стал спать по восемь часов в сутки: когда человек безмерно счастлив или безмерно несчастен, он не в состоянии уходить так надолго. Мы с Леопольдиной больше всего на свете любили просыпаться. Особенно летом, потому что ночи мы проводили под открытым небом и спали в лесу, закутавшись в покрывало из жемчужно-серой парчи, которое я стянул из замка. Тот, кто просыпался первым, смотрел на другого, и взгляда было достаточно, чтобы вернуть его в наш мир. Тринадцатого августа двадцать пятого года первым, около часа, проснулся я; вскоре и она открыла глаза. У нас было предостаточно времени на то, к чему располагает дивная летняя ночь, на то, что под парчовым пологом, мало-помалу менявшим свой жемчужный цвет на цвет осенних листьев, возвышало нас до сана элевсинских жрецов, – мне нравилось называть Леопольдину элевсинской жрицей, я уже тогда отличался начитанностью и остроумием, но я опять отвлекся… – Да. – Итак, тринадцатое августа двадцать пятого года. Тихая ночь, непроглядно-темная и на диво теплая. Это был день рождения Леопольдины, но для нас с ней даты ничего не значили: вот уже три года мы не считались со временем. Мы не изменились ни на йоту, только пошли в рост, но тела наши, так забавно вытянувшиеся, остались прежними – без форм, без волос, без запахов, без каких-либо признаков взросления. Поэтому я в то утро не поздравил ее с днем рождения. Я думаю, что сделал много лучше, дав урок лета лету во плоти. Тогда я занимался любовью в последний раз. Я не знал этого, но, наверно, знал лес, потому что он притих, словно с наслаждением подсматривал за нами. Только когда солнце встало над холмами, налетел ветер, разгоняя ночные облака, и над нами засинело небо, почти столь же чистое, как мы. – Какая дивная лирика! – Перестаньте меня перебивать. На чем бишь я остановился? – Тринадцатое августа двадцать пятого года, рассвет, post coïtum. – Спасибо, госпожа секретарша. – Не за что, господин убийца. – Лучше быть на моем месте, чем на вашем. – Лучше быть на моем месте, чем на Леопольдинином. – Если бы вы видели ее в то утро! Прекраснейшее создание на свете, инфанта с головы до пят, белая, атласная, темноволосая, темноглазая. Мы все лето, кроме тех редких случаев, когда наведывались в замок, не носили никакой одежды – поместье было так обширно, что нам никто никогда не встречался. Днями напролет мы плавали в озерах, воды которых я полагал амниотическими, и, наверно, был не так уж не прав, если судить по результатам. Но к чему докапываться до причин? Это каждодневное чудо – вот что главное, чудо навсегда остановившегося времени. По крайней мере, мы верили, что навсегда. В тот день, тринадцатого августа двадцать пятого года, у нас были все основания в это верить, когда мы смотрели друг на друга, ошалев от счастья. Как и каждое утро, я, не раздумывая, первым нырнул в озеро и смеялся над Леопольдиной, которой всегда требовалась целая вечность, чтобы решиться войти в ледяную воду. Подтрунивание это тоже было ритуалом, доставлявшим мне массу удовольствия, потому что моя кузина была особенно хороша, когда стояла, пробуя ногой воду, бледнела, смеялась, взвизгивала от холода: «Нет-нет, я не могу!» – а потом все же шагала ко мне, высоко поднимая свои белые ноги, точно в замедленной съемке, голенастая, дрожащая, с посиневшими губами. Ее большие глаза наполнялись ужасом – а ей так шло бояться, – зубы выстукивали дробь: «Ой, жуть… Ой, жуть…» |