
Онлайн книга «Германтов и унижение Палладио»
– Так какой он нынче, контекст? – Скучный, я бы сказал – гнусновато-скучный. – ЮМ, пожалуйста, поподробнее… – Мы наблюдаем скучный финал европейской вольницы. Думали ли яркие бунтари шестьдесят восьмого года, что стригущие под одну гребёнку правила игры их детям и внукам незаметно навяжут из Брюсселя безликие еврокомиссары и комиссарши в одинаковых костюмах. – Которые даже половые отличия намерены снивелировать… – подхватила со смехом Вера. – Бесполость – их идеал! – Как тут не заскучать… – Вот видите, контекст ещё скучнее, чем я сумел его расписать. Закат занимается в пустословной скуке. – А в качестве выводов – всё те же похоронные настроения? После заката ведь наступает ночь. – Увы. – Мы с террасы своего дома любим на закат смотреть: монастырь Сан-Джорджо-Маджоре сначала загорается, потом медленно-медленно угасает и… – В венецианском театре всё наперекор географии, всё по-своему, видимый закат в Венеции – на востоке. – Правда! А во втором акте, который придётся на наше время, мировая закатная драма повторится как фарс? – Чем не последняя надежда? Хоть посмеёмся… – Сейчас всё безвкусно смешивается: может быть, получится драма-фарс? А неподдельная драма, драма всерьёз, уже в историю не вернётся? – Вам, колдунье, виднее. – В путь, – встала Вера. Пискнул Saab; пристегнулись, помчались. – Как много всё-таки вы успели за двадцать лет, – повторила свою мантру Вера, – двадцать лет затворничества? – Не преувеличивайте! Я ещё лекции читал, гулял по Петербургу, ездил за границу, где меня преследовала загадочная незнакомка в тёмных очках. – Преследовала, переполняясь белой завистью, – так много успели и совсем при этом не изменились, в глазах всё те же синие огоньки… А книги – каждая неожиданная. – Не писать же то, что все ожидают. – К вам, ЮМ, не подкопаться, себе вы не изменяете… Вы отличный полемист, ЮМ, я мысленно вам аплодировала в Париже, на презентации «Стеклянного века», когда направо-налево отвешивали вы оплеухи. «Или я – или книги, меня тогда променяли на ещё ненаписанные книги, думает она, – подумал Германтов, – она всё ещё взвешивает на весах свои и мои успехи, сравнивает цены, которые были за них, разнородные успехи эти, уплачены». – Не писать то, что ждут, – это позиция? Руки её неподвижно лежали на руле, машина летела по прямой. Пожал плечами. – Я не борец за идеалы, я ничего общественно важного не отстаиваю и, – Бог свидетель! – пишу как пишется. – И, как ни удивительно, ваши сложные многосюжетные и многостраничные романы – читают. – Немногие, – скромно уточнил Германтов. – Вы и живопись, о которой пишете, тот же «Сельский концерт», эту музицирующую пастораль, превращаете в многосюжетный роман, события в котором длятся и в прошлом, и в будущем. Не живопись и не литература, а – воплощённая мистика. Я на себе рискнула проверить, как это чудное преображение живописи в слово и слова в живопись происходит: купила в Болонье вашу книжку и прочла залпом, а потом, в Лувре, всё вашими глазами увидела… «Сравнительное взвешивание двух двадцатилетий, её и моего, продолжается», – подумал Германтов. – Но тенденция, общая тенденция разве не против вас? Чуть ли не всё, что пишется ныне, кичится упрощением-уплощением и, конечно, краткостью; книжечки всё тоньше, но и мысли всё жиже… Можно эту победоносную тенденцию поломать? – Нельзя! – И что же остаётся? – Писать – как пишется, по-своему и вопреки тенденции. – Максима стоика! Но у читателей, при ускоряющемся темпе жизни, попросту не будет времени… – Это модное оправдание – или самооправдание – умственной лени. – Вы не от мира сего… – Не расстраивайтесь, возможно, что и без моих героических усилий поганая тенденция сама с божьей помощью поломается. Да, сегодня в почёте книги-однодневки, по сути – неразличимые. Из сети, как с сезонной распродажи, потащили в бумажную литературу куцые мысли и короткие фразы, выдавая словесное нищенство за особенный стиль высокотехнологичной эпохи, в которой все спешат, в которой всем некогда. – «Какое удобное кресло», – подумал Германтов, отдаваясь запрограммированным объятиям упругой кожаной спинки сиденья. – Да и сам жанр мельчает-легчает, роман ныне сплошь и рядом в весе пера. Но ведь что-то похожее мы в доинтернетовскую эру уже переживали. Был период лет сорок-пятьдесят назад, когда тоже наперебой заговорили об ускорениях, литкритики с носом по ветру всерьёз начали писать про телеграфный стиль, про рубленый стиль, якобы выражающие ритмы нового времени, а Битов им, помнится, ответил, что рубленым бывает только бифштекс… – Вы знаете Битова? – По зеленогорскому пионерлагерю. – С вами не соскучишься. – Стараюсь. – И ради какой литературы поломается, если поломается, нынешняя, всё и вся упрощающая тенденция? – Наверное, ради литературы – некомплиментарной сети, скорее даже максимально сети контрастной: возможно, вскоре начнут писать подробные толстые романы. – Ашенбаха убила красота? – вдруг вернулась она к казалось бы отыгранной в их разговоре теме. – Точнее, страсть, которую возбудила красота, запретная старческая страсть, которая сделалась роковой. Какими горячими были её глаза… – Запретная – потому что это страсть к мальчику? – Потому, пожалуй, что это – страсть к идеалу, неподдельно реальная страсть к античному идеалу. – И античный рок тут как тут – любовь и смерть рядом? – Да, такая страсть наказуема. Но все эти книжные рассуждения вытекают лишь из событийного плана новеллы, для Манна, рискую предположить, хоть и выписанного завораживающе, – неглавного. Посмотрела вопросительно. – Главные для самого Манна смыслы, думаю, заключены в кошмарно беспощадных снах Ашенбаха, в его тоске по идеалам красоты, безнадёжно замаранным. Не отводила взгляда. – В снах? – В предсмертных снах. Мы этого коснулись уже, говоря о закате как символе: смерть Ашенбаха – это смерть прошлой культуры. Однако тут есть ещё один момент, очень важный. – Какой? – Момент личный для Манна как писателя: ощутив близкий слом мировой культуры, предвещавший и слом всего существующего миропорядка, он не мог не ощутить, что и сам он, классический реалист времён «Будденброков», сочиняя эту таинственную новеллу, превращается в писателя-модерниста. В прекрасных венецианских декорациях он пишет канун распадов, да так пронзительно, что мы, читая, будто бы флюидами этих распадов дышим. |