
Онлайн книга «Салтыков»
К разбитому, изодранному шатру Фермора сходились командиры дивизий и бригад. Пришли Леонтьев, Толстой, Броун с головой, замотанной окровавленной тряпкой. — А где Чернышев? — спросил Броуна Фермор. — Не знаю, Вилим Вилимович. Он не вернулся с одной из контратак. — Погиб? — Не знаю. Не хочу врать. Появились уже в темноте Голицын с Ливеном. Они тоже ничего не могли сообщить утешительного ни о Чернышеве, ни о Панине, ни о Стоянове, ни о Бекетове. — Стоянова я видел в последний раз, когда он повел атаку на пушки, — сказал Толстой. — Но он воротился? — Да. И приволок с людьми более десятка прусских пушек. — А Бекетов? — Бекетов не вернулся из первой же контратаки. Не явились к главнокомандующему генерал Мантейфель и бригадир Тизенгаузен. Возможно, погибли, но об этом никто не заговаривал, надеясь на чудо, которое после таких сражений нередко случается, когда убитый или даже похороненный вдруг появляется среди товарищей, живой и невредимый. — Ирман, — окликнул Фермор квартирмейстера. — Я слушаю, ваше превосходительство. — Возьми свою команду, соберите ружья и шпаги убитых и сложите на телеги. — Утром? — Нет. Сейчас. Немедленно, чтоб за ночь управились. Рано утром, едва зарозовел восток, зашевелился русский лагерь. Армия уходила с цорндорфского поля в сторону Ландсберга. Скрипели повозки, стонали в них раненые от толчков на рытвинах. Здоровые шагали рядом с заряженными ружьями, готовые к отражению врага, если б он попытался напасть. Фридриха разбудил адъютант: — Ваше величество, русские уходят. — Ну и черт с ними. Куда они направляются? — На Блуменберг. — Значит, победа за нами, Притвиц! Арни, вставайте, пишите реляцию в Берлин о нашей победе. Поле за нами. Пусть там порадуются. Де Катт, садясь за бумагу, чувствовал искусственность королевской бравады, но, зная характер Фридриха, не удивлялся этому: «Опять сам себя подбадривает. Какая победа? Русские не уступили ни пяди. Положили наших здесь полков десять. О какой победе может идти речь?» Однако реляцию накатал секретарь оптимистичную, какую велел король: радуйтесь, берлинцы! Пленных с вечера загнали в какой-то сарай на окраине Цорндорфа. Большинство были раненые. Кто-то стонал, кто-то скрипел зубами, а кто-то облегчения ради тихонько матерился. Часовой, стоявший за дверьми, запретил разговаривать, и поэтому пленным приходилось шушукаться: — Ты откель, браток? — Я с четвертой Гренадерской. А ты? — Я от пушек. — Значит, толстовский? — Угу. — Затяни мне потуже, а то сползает. — Дали б хошь воды, смерть пить хотца. — Потерпи, заутра напоят, аж очи вылезут. — Не каркай, дурило. Захар Чернышев угодил в плен, придя в сознание на поле боя. Поднялся с гудящей головой на ноги, а тут тебе и команда: «Хенде хох!» — Чтоб ты сдох… — пробормотал генерал, однако руки поднял. Его втолкнули в сарай в темноте, он на кого-то наступил, тот вскрикнул, выругался: — С-сука, ты ж мне руку разбередил. — Прости, браток, — извинился Чернышев и, присев, ощупью нашел у стены местечко, сел. И вскоре так, сидя, и уснул. Проснулся, когда в сарае было уже светло настолько, что можно было рассмотреть в полумраке людей. Чернышев вытянул затекшие ноги, осмотрелся, ища кого-нибудь знакомого. Увидел совсем близко полковника Бекетова, пробрался к нему. Опустился рядом. — Здравствуй, Никита. — Здорово, Захар. — Ну как ты? — Хреново, брат. Кирасир едва руку не отрубил, сволочь. Столько крови потерял. Помолчали, повздыхали. Чернышов спросил: — Что тебя-то сюда понесло? — Куда сюда? В сарай, что ли? — На войну? Ты ж, как-никак у нее в фаворитах обретался. — Выходит, другой получше сыскался. — Кто? Алешка Разумовский? — Хошь бы и он. Тебе-то что? — Ты не сердись, Никита. — А чего мне сердиться? — Ты ей как приглянулся-то? — В пьесе играл. Да, видно, так хорошо, что, окромя рубля, решила приласкать. — Ну и как? — Что «как»? — Как она в постели-то, небось мягонькая? — Слушай, Захар, не цепляйся, еще услышит кто. — Тю, Никита. Дурачок ты. Може, через некий час нам двенадцать ружей без суда! А ты: «кто услышит». Впрочем, вряд ли патроны переводить станут, поколют штыками або саблями порубят, а ты: «услышат». — И все равно об ней не хочу зубоскалить. Она меня любила. Да, да. Чего улыбаешься? — Любила б — на войну не отправила. — Я сам вызвался. Произвели в полковники, чего ж сидеть около, сердце бередить. — А Разумовского вон в фельдмаршалы пожаловала, однако сюда не думает отпускать. Видать, у него сучок-то покрепче твоего, — хихикнул Чернышов. — Ну и гад ты, Захар! — рассердился Бекетов. — Ладно, Никита. Будет о ней. Давай думать, как удрать отсюда. Но Бекетов молчал, видно, всерьез сердился на генерала. — Кто тут еще из офицеров есть? — спросил Чернышев, решив переменить тему. — Видел Тизенгаузена и Салтыкова. — Которого? Старика? — Нет, генерал-поручика. — Хох, впору военный совет открывать. Часом, Фермор не тут? — Нет. Вилима нет. — Слава богу, — перекрестился Чернышов. — Значит, армия цела, коли Вилима не пленили. Не понравилась Бекетову интонация в голосе генерала, ехидная какая-то. — Ну и язва ты, Захар. — Небось заязвишь, коли впереди карачун светит. — Молись Богу, може, услышит. — Эх, Никита, Никита, а еще с царицей любился. — Я же сказал, помолчи об этом, Захар. Будь человеком. — Ладно, ладно, молчу. Но молчал Чернышев не долго, погодя несколько, спросил: — Значит, бежать не станешь? Так? — Так, Захар. Я слаб, не хочу тебе обузой быть. Да и, если заметят, пристрелят на месте. — Ладно, Никита, я тоже не побегу, — сказал Чернышов, хотя в мыслях другое держал: «Черта с два. Уловлю момент — смоюсь». |