
Онлайн книга «Двор чудес»
— Так пишите, пишите! — настойчиво ответил Ле Маю. Доле кивком дал знать, что подумает. Как все заключенные, не имеющие связи с внешним миром, заживо погребенные в склепах, куда не проникают звуки жизни, он думал, что забыт всем миром, кроме родных. На самом деле в Париже только и говорили, что о грядущем суде. Знали, что судить будут большого ученого. Но Доле понятия не имел о шуме, поднявшемся вокруг его имени. Он с тоской думал, как подать о себе весточку семье. Ле Маю без труда мог бы утешить его хотя бы в этом. Но Ле Маю был настоящим тюремщиком; он счел бы, что нарушил долг, если бы дал заключенному хотя бы самое слабое, смешанное с печалью утешение. Да и пришел-то он больше для того, чтобы нагулять себе аппетит: уже подходил час обеда. Мы видели, каким весельчаком был наш консьерж Консьержери. Он любил от души посмеяться и полагал, что, насмеявшись, лучше обедаешь. Так оно и есть. А ничто не веселило Жиля Ле Маю больше, чем побледневшее вытянувшееся лицо несчастного, которому приносили дурную весть. И он, заранее прыская и еле сдерживаясь, чтобы уже не расхохотаться, сказал узнику: — Только поскорей пишите, сударь, если вам есть о чем писать. Сдается мне, через недельку вы пера в руках уже не удержите. — Отчего же? — спокойно спросил Доле. — Как «отчего»? Разве ж на том свете можно писать? И вообразив себе покойника с пером в руках, тюремщик нашел это до того смешным, что уже не смог удержаться. Он хохотал, а Доле серьезно глядел на него. — Простите меня! — выговорил Маю, утирая слезы с глаз. — Ой, право, не могу! — Так вы полагаете, — спокойно спросил Доле, — что меня приговорят к смерти? Ле Маю вылупил глаза и чуть было не расхохотался снова. — Да вы с Луны, что ли, свалились? — сказал он. — Еще бы не приговорили! Я своими глазами видел приказ присяжному парижскому палачу заготовить хороший столб с двумя добрыми веревками, сухого хвороста, факелы — все, что положено. Вы уж не бойтесь, обслужат вас как важную персону! — Так меня сожгут! — воскликнул Доле, не сдержав содрогания. — Сожгут? — сказал Ле Маю, сообразив, что наболтал лишнего. — Ну, это только так говорится. Отчаиваться пока что рано. А может, этот хворост заказали для кого-то из тех, кто сидит в Шатле. Ну, будьте здоровы! Оставшись в камере один (три вооруженных стражника для него уже не шли в счет), Доле принялся в задумчивости ходить от стены к стене. Дни и ночи он так расхаживал, думая то о Лойоле, чьей невинной жертвой стал, то о короле, который подло выдал его, иногда задерживаясь умом на какой-нибудь философской проблеме и только всячески изгоняя образы жены и дочери (когда он думал о них, то чувствовал, что сил больше нет). Смерть его не страшила. Что касается страданий на костре, то он, пожалуй не повторял притворную мудрость древних стоиков «страдание — только слово», но был тверд духом. Он присел на табуретку за столик и закрыл лицо рукой. — Меня сожгут… — прошептал он. Его сотрясло содрогание. «Почему? — думал он. — Положим даже, я заслуживаю смерти, но разве не могли убить меня без мучений? Почему те, кто объявили себя служителями Бога любви, настолько сами жестоки? Взять живого человека и обречь его на такие муки: поставить на груду хвороста и поджечь!» Рука его упала на стол. Он машинально взял перо. Множество мыслей волновало его. Он начал писать: «Это мои последние мысли. Последнее усилие разума, который вскоре погаснет. Быть может, эти строки попадут в руки людей справедливых. Быть может, бумагу эту разорвут. Я только непременно хочу думать, что позже меня прочтут. Итак, с могильного порога я обращаюсь к людям. Костер — моя кафедра. Меня сожгут! Сожгут заживо! Что претерпит плоть моя — не знаю. Не знаю и того, какие вопли агонии вырвутся из груди моей, когда в исступленье, среди языков пламени, я уже не смогу отвечать за свою мысль. Истинный вопль осужденного — здесь, на этой бумаге. Итак, вот чего я желаю. Ни в каком дурном деле я невиновен. Как далеко ни вглядываюсь я в свою жизнь с трепетом и дотошностью беспристрастного судьи — не нахожу в ней никакой настоящей вины. Я любил людей, братьев моих. Я старался показать им, что есть некий светоч, ведущий их к счастью сквозь мрак того мира, в котором мы живем. Имя этому светочу — Наука. Итак, я по мере сил сеял кругом семена науки, то есть света, чтобы, насколько возможно, рассеять мрак, то есть невежество. Я не отвращался от тех, кто имел счастья менее моего. Я не взирал неумолимым взором на чужие проступки. Я думал, что высшее слово человеческой мудрости, роковой исход науки, мысли и жизни — это терпимость. Если бы в роде людском одни жалели других, если бы раскрылась лучезарная, великолепная мысль о братстве, которую прозревал Христос, человечество решило бы проблему земного рая. Но бал правят злоба и ненависть. Здесь я никого не хочу обвинять. Говорю только, что дух любоначалия порождает дух злобы. Говорю, что властители, придумавшие костер для тех, кто не желает быть рабами, — помеха, подлежащая устранению. О, если бы меня поняли! Если бы люди однажды научились мыслить свободно — чтобы их вера, убеждения, мысли не были им навязаны! Если бы наука переплавила в горниле анализа те верования, что были нам навязаны веками варварства! Я не думаю, что преступаю пределы человеческих прав, когда высказываю такие пожелания. Не думаю, что в чем-то виноват. Но именно за то, что я думал так, как пишу сейчас, за то, что любил науку и свет, за то, что был братом братьям своим, меня и сожгут. Я хотел бы, чтобы когда-нибудь на самом месте моей казни воздвигся памятник, чтобы освобожденные люди приносили цветы к подножию этого памятника, чтобы память о нынешней неправде была увековечена простыми словами, из года в год повторяемыми перед толпами народа: “Здесь сожгли человека за то, что он любил братьев своих, проповедовал терпимость и громко говорил о благодетельности науки. Это было во времена, когда жили такие короли, как Франциск, и такие святые, как Лойола”. Вот чего я желаю. Во удостоверение чего, свободный духом и здравый телом, подписываюсь». И Доле поставил свою подпись. О чем он думал в эти часы отчаяния? Должно быть, как он ни старался, уму его живо представлялись жена и дочь, которые скоро станут вдовой и сиротой. Ведь солдаты видели, как он неуверенно протягивал руки, словно для объятья, и слезы туманили его взор. Потом Доле вдруг встал. Стал взволнованно расхаживать по камере. Потом успокоился. Подошел к столу и хотел перечитать лист с теми строками, которые мы только что привели. Листа уже не было! |