
Онлайн книга «Последний поезд»
Шрам опустил меня на постель. — Олегыч, есть, — попросил я. — Один момент. Я поглощал горячий концентрат, как растения в жаркий полдень редкий дождь, и чувствовал, что тело мое наполняется живительной силой. Олегыч между тем приволок какие-то тряпки и перевязывал мне плечо. Ранение было пустяковым, — состояние оцепенения вызвал во мне пережитый страх, сильнее страха смерти. Страх с уродливой ухмылкой мутанта, страх-мутант, который теперь, под воздействием тепла, покоя, и осторожных рук Олегыча, медленно уходил, испарялся, как капелька влаги на щеке. — Спасибо, Олегыч. Я отдал машинисту пустую миску и приподнялся. — Лежи! — испугался он. Я послушно опустил голову на твердую подушку. Огонь мерцал, скованный железом печки, гудел в тщетном стремлении вырваться на свободу. Шрам сидел за столом, подперев голову кулаком. В красноватом свете буржуйки его изуродованное лицо выглядело печальным. Перед ним стояли три закопченные кособокие кружки. Олегыч, порывшись в проводах, выудил бутыль с зеленой жидкостью. — Последняя, — слегка смущаясь, сообщил он. Темная зеленка, блестя, потекла в кружки, приятно запахло спиртом. Полную до краев кружку, Олегыч протянул мне. — За что выпьем? — кашлянув, спросил он. «За отряд», — хотел предложить я, но Шрам меня опередил. — За Николая, — мрачно сказал он и одним глотком осушил кружку. Не моргнув и глазом, закусил тваркой. — За Николая, — вздохнул Олегыч. — За Николая. Перед моими глазами возникло лицо моего истопника, но не мертвое, а живое, когда мы с ним выпивали в вагоне конунга. Точно так же потрескивала буржуйка, а за стенкой вагона повизгивал ветер. — Еще, конунг? — Не хочу, Олегыч. И не называйте меня больше конунгом, хорошо? Какой я теперь, к черту, конунг? — И как нам тебя называть? — Называйте… Островцевым… Нет, лучше просто Андреем. — Андреем, так Андреем, — пожал плечами Олегыч. Мы замолчали. Каждый думал про свое, но, надо полагать, во многом это «свое» совпадало. — Олегыч, — вспомнил я. — Где пулеметчик, как его, Горенко? — Мертв, конунг… то есть Андрей, — пережевывая тварку, отозвался машинист. — Как ты с отрядом ушел, так почти сразу нагрянули питеры. Горенко убили, я в двигательном отсеке схоронился, а Шрам… Шрама разве поймаешь. Нечто похожее на улыбку мелькнуло на изуродованных губах. — Кстати, Шрам, как ты здесь очутился? Игрок молчал, и когда показалось, что он не ответит, вдруг заговорил. — Николай меня сюда привел. Я слаб был, шатался. Он плечо мне подставил. Слабое плечо. Дрожит, но ведет. Выходил меня. С Олегычем. Кормили. От себя отрывали. Только дури не давали. И прошла дурь. — Прошла дурь? — Он больше не наркоманит, — пояснил Олегыч, закуривая папиросу. — Да, — Шрам тряхнул головой, словно пытаясь избавиться от нехороших мыслей. — Ты, конунг, меня пощадил. Не дал убить. Я запомнил. Я помню хорошо. Я пошел за отрядом. Николай погиб… Плечи игрока затряслись. Замерев, мы с Олегычем наблюдали, как рыдает этот сильный, но искромсанный Джунглями человек. 8. Олегыч Я никому не приказывал, — не мог приказывать. Я просто сказал: «Мне нужно в Московскую резервацию». Шрам кивнул, а Олегыч и вовсе обрадовался. — Наконец — то. Я не удивился радости машиниста. Москва — его дом. Рассвет был красен. Марина рассказывала, что слово «красный» означало у бывших «красивый». Красная площадь. Но рассвет не был красив. Он был красен, — багровое, жгуче-холодное солнце залило мертвый город соком ядовитых ягод. Из моей памяти, — памяти Андрея Островцева, а не конунга Ахмата, выплыли строки: Этот вечер был чудно тяжел и таинственно душен, Отступая, заря оставляла огни в вышине, И большие цветы, разлагаясь на грядках, как души, Умирая, светились и тяжко дышали во сне.[1] Строки были о вечере, а перед нами едва брезжил рассвет, но мне казалось, что я вижу на занесенных снегом кучах битого кирпича души, похожие на большие цветы. — Вот эту стрелку надо б перевести, — заговорил Олегыч. — Заржавела, стерва, но Шрам должен справиться. Ну — ка, Шрам! Рычаг стрелки сплошь покрыт рыжими чешуйками, рельсы, казалось, вросли друг в друга. Шрам плюнул на руки, — желтая тугая слюна на миг зависла в воздухе. Вцепился в рычаг. Надавил. — Не поддается, сучка. — Давай, — крикнул Олегыч и заскрипел зубами так, точно это он, а не Шрам, переводил стрелку. Игрок побагровел от напряжения. Визг железа, наверно, был слышен на километр вокруг. — Есть, — не удержавшись, закричал я. — Отлично, — спокойно сказал Олегыч. — Теперь отцепим вагоны, и пойдем налегке. Дасть Бог, прорвемся. Олегыч колдовал над приборами, время от времени отдавая Шраму короткие приказы. Здесь, в машинном отделении, Олегыч был не то конунг, но Бог. Я любовался им. Тепловоз прогревался долго, тонко подрагивая. Я опасался, что он не сдвинется ни на йоту. Но, когда Олегыч занял свое привычное место в кабине, в продавленном кресле, — тепловоз тронулся, с места в карьер взяв высокую ноту луженой механической глоткой. На стрелке сильно тряхнуло. — Не боись, — весело крикнул Олегыч. Тепловоз вырулил на запасный путь, проследовал мимо оставленных вагонов, — пустые кричащие пасти, все разграблено и сожжено. Даже вертолет с платформы сняли, проклятые питеры! Еще одна стрелка, и тепловоз на том же пути, которым он прибыл в негостеприимную Тверь. Только теперь следовал обратно, домой, в Московскую резервацию. Летящий в лоб снег, мелькающие пустоглазые здания, деревья в белых шапках веселили меня. И не только меня. — Наш паровоз вперед летит, — надтреснутым дискантом запел Олегыч. — В коммуне остановка! Тверь-зверь становился все реже, все меньше куч кирпича, остовов домов, труб и столбов, — и. наконец, растворился в Джунглях. Лапы деревьев щупали бока поезда, как хозяйка — курицу. Вот и мост. Вот и река. Зеленый ядовитый поток, поверженный великан, Джунгли едва нашли место для его тела, стремящегося выйти за пределы берегов. Стрекот — далекий, но стремительно приближающийся. Тверь не отпускала: едва мы въехали на мост, как в небе перед тепловозом промелькнул вертолет. Пули зацокали по крыше. Одна пробила лобовое стекло и врезалась в пол рядом с креслом Олегыча. |