
Онлайн книга «Скверный глобус»
Мы неожиданно обнялись. Этот порыв и в малой мере не соответствовал атмосфере нашего знакомства в Москве. Понадобились годы разлуки, дороги в осколках, обломках, колючках, понадобились простор океана и влажная истома Кариб, чтоб нас так незряче швырнуло друг к другу. Патрисиа пришла в себя первой и засмеялась: — А мы соскучились. Это приятное открытие. Я отстранился и возразил: — Печальное — тоже. — Да, это правда. Мы точно опомнились и неохотно вернулись к привычному протоколу. — Куда вас возили? К вулкану Ирасу? — Естественно. Первобытное зрелище. Не вяжется с коста-риканским пейзажем. Особенно с бывшей столицей Картаго, в которой мы до него побывали. После такой тишины и буколики — эти изрезанные складки, этот враждебно рычащий кратер. Черный и серо-коричневый цвет. Клубящийся мефистофельский дым, почва, шуршащая золою. Трудно стоять и трудно дышать. И это озерце в глубине, злобный безжалостный кипяток, который словно шипит проклятья. Настолько ядовито-зеленый, что хочется отвести глаза. Чистилище. Остается гадать, что тут показывают грешникам — начало света или конец? Патрисиа улыбнулась: — Конец. Расплату за все наши достижения. — А я подумал, что если конец и птеродактили не покажутся, слетят незнакомые существа и унесут нас от этого кладбища. — Куда? — В другую цивилизацию. — Вы тоже надеетесь на лучшее? Помедлив, я честно ответил: — Нет. — А были в музее? — Да, после вулкана. Смотрели на древнее искусство. И даже видели камень хадэ, который, по слухам, дороже золота. — Он произвел на вас впечатление? — Не он. Совсем другой экспонат. Высушенная голова индианки, ушедшей тысячу лет назад. Она — с кулачок, возможно и меньше, но все черты сохранились волшебно. И кажется, что разожмет свои губы, расскажет, как однажды устала, ушла, как живется в загробном мире. Мне даже хотелось ее спросить: помнит она тех, кого знала? — А вы загрустили. — Не отрицаю. Стало так жаль и ее и себя. — А вы написали пьесу о Пушкине? — Вы еще помните? Написал. — И какова же ее судьба? Я только вздохнул. — Пока — суровая. Но вроде она меняется к лучшему. Ефремов — упрямый человек. Похоже, что в декабре… Надеюсь. — Как долго! — Еще бы. А ждать — это пытка. Я кончил ее в семидесятом. Но Пушкин — всегда не ко двору. Ни к императорскому, ни — к нашему. — Но почему же? Ведь он — ваша гордость! — Браво, Патрисиа. В том-то и дело, скромные разумом драматурги. Гордитесь, однако же, не сочувствуйте. И хватит спрашивать обо мне и о моих злополучных пьесах. Скажите мне все о себе, Патрисиа. Что вас закинуло в Сан-Хосе? Она помолчала. Потом сказала: — Андрей, должно быть, совсем большой. — Совсем-совсем. Уже второкурсник. — Невероятно. — Закономерно. Но шахматы забросил. — Я — тоже. Теперь не до них. И скоро уж год, как я уехала из Сантьяго. Я осторожно ее спросил: — Это похоже на эмиграцию? — Наверно. Я не могла остаться после того, как убили Альенде. — Вам что-нибудь угрожало, Патрисиа? — Не знаю. Да, я училась в Москве, это само по себе — позиция. Но дело было даже не в том, что я могла иметь неприятность. Я просто не могла оставаться. Я не терплю генералов у власти. Тем более тех, чьи руки в крови. Я удивила вас? — Нет, отчего же. С любым государством трудно ужиться. Она повела обнаженным плечом. — Не знаю. Возможно. Бедный Альенде не был великим экономистом, но он был искренним человеком. И предпочел однажды стать мучеником, чем покориться грубой силе. Я все-таки решился спросить: — И где же ваш Педро? — Мы расстались. Нельзя сказать, что я огорчился, но все же участливо произнес: — В чем дело, Патрисиа? — Он уехал, как только Альенде победил. — Какая тут связь? — Он объяснил мне, что он уже жил при социализме. И даже — при промежуточной стадии меж социализмом и коммунизмом. Он называл ее алкоголизмом. С него довольно. Так он сказал мне. — Он звал вас с собою? — Да, разумеется. Но я сообщила, что он свободен. — Теперь бы он мог вернуться. — Возможно. Я допускаю, что так он и сделает. Но я уехала. — Ну и дела. Мое участие было неискренним. Внутренне я почти ликовал, что этот проворный завоеватель утратил свои права на женщину, которую я не смог забыть после недолгой московской встречи. И вместе с тем, не решался сказать, что я вполне его понимаю. Поэтому я так лаконичен и неотчетлив в любой своей фразочке. Недаром наш диалог дробится. Конечно же, по моей вине. Все время мне хочется ей сказать о том, что я чувствую, и не скупиться на каждое открытое слово. Но я обрываю себя то и дело, как будто я — хемингуэевский macho. И вот потому я так неестествен. Только при чем тут Хемингуэй, разнесший свой череп прощальным выстрелом, когда немота совсем одолела? Дело не в нем, а дело во мне. Это моя советская школа и вся моя подцензурная жизнь выучили меня лапидарности, умению жестко обрезывать реплики и зажиматься на каждом шагу. Я утром уже ощутил это липкое их вкрадчивое прикосновение, когда уславливался о встрече. Отменно же надо мной поработали! Я тоже хорош. Что я сделал с собою? С тем пламенем, с которым родился? До чертиков хочется все сказать, но эта тягучая осторожность совсем как болото — вяжет язык и заставляет причесывать мысли. Чтобы остаться с собою в ладу, усердно похваливаю свой такт. Еще бы! Ведь можно ее обидеть. Я окончательно разозлился сам на себя и хмуро промямлил: — Не знаю, Патрисиа, что сказать. У каждого — своя биография. Возможно, какая-то своя правда. Не стану бранить я вашего Петю, хотя и понять его не могу. Я бы от вас никуда не уехал. Притом что совсем не люблю государства. Пусть даже оно провозглашает общее равенство и братство. Она сказала: — Мои родители учили меня всегда хотеть равенства для каждого дома. — И каждой комнаты? — злость на себя сделала меня откровенней. — Что вы хотите этим сказать? — Патрисиа, у нас нет домов. Значительно чаще у нас по комнате на все семейство. Но мы научились искать удовольствие в муравейнике. Я только что написал об этом. — Вы написали новую пьесу? |