
Онлайн книга «Солдаты Апшеронского полка. Матис. Перс. Математик. Анархисты»
Отец Евмений, думавший о чем-то своем, поднял голову и, припомнив, что спрашивал Турчин, ответил: – Заповеди соблюдай и делай что хочешь. Люди же эти занимаются грабежом. – Снова у вас закон царствует над справедливостью. Я понимаю нравственные положения в первую очередь подлежащими постоянному переосмыслению, постоянному усилию мысли. Ибо если Господь ввел временное в вечное, то и бесконечное обязано зависеть от конечного. – Человек есть организм сложный, – сказал священник, – но если разбираться в деталях, то можно выявить его биологическую закономерность. Вода, напротив, вещество простое. Но как сущность вода сложна и многообразна. – Нет простых истин и однозначных положений. Всякой глубокой истине противоречит другая, не менее глубокая истина, и противоречие это называется соотношением дополнительности. Взять хотя бы основу иудео-христианской цивилизации – Ветхий и Новый Завет. Оба этих текста как раз находятся в отношении взаимной дополнительности. Священник снова отвлекся от размышлений и посмотрел на Турчина. – Господь наш иудей и Богоматерь иудейка; я всегда прихожанам объясняю, что изначально церковь была синагогой. – И все-таки робингуды меня сильно занимают, гораздо сильней, чем ваш Соломин с его лягушкой. Движенье их бунтарское будет только шириться и наконец выразит народный гнев. – Легко сломать – построить трудно. – У нас, – повысил голос Турчин, – приходится приветствовать любое проявление народного самосознания, включая рождение детей хаоса. – Наша страна и так страдает от эпидемии пустоты, у нас мало людей и много пустынь. Десятая часть населения собралась в одной Москве, где сытно, остальные прозябают по медвежьим углам. И вы всё равно хотите разрушать? – Прежде всего мы разрушим рабскую ментальность. Часто отпущенные на волю рабы возвращаются к хозяину, ибо для них свобода – это как суша для рыбы, отвергающей свою эволюцию. После отмены крепостного права российское сознание неприкаянно бредет по истории, всё время в поисках нового хозяина, нового деспота – идеологического или догматического, всё равно, – лишь бы избежать самостоятельного мыслительного усилия. Вот эта родовая травма российского типа души и ума особенно волновала Чаусова. Ее и призван изжить анархизм. По сути, это и есть единственная цель русского анархизма. Любое движение начинается с преодоления, с нарушения границ, так что робингуды вполне закономерны в нашей ситуации… – Но откуда вы знаете, что́ у этих парней в головах? Вдруг там нет ничего, кроме жажды наживы? – Чего ради об этом волноваться? Снявши голову, по волосам не плачут. – Широко шагаете… – пожал плечами отец Евмений. – Вам бы с верой малые дела вершить, а не революции устраивать. – У нас своя вера. В разум мы верим и науку, там Бога больше, чем в ритуалах. Уж на месте топтаться мы точно не собираемся. Нужно двигаться, святой отец, стремиться вперед! Вот вы как плаваете – кролем? брассом? Главное в плавании – скольжение, стремление вперед, в этом залог стиля. То же и для самосознания: ему необходимо устремляться в будущее, нельзя оглядываться назад. Почему, скажите на милость, жена Лота обратилась в соляную статую? – Она ослушалась заповеди Бога. – Опять вы не смотрите в корень. А почему был установлен запрет на оглядку? Да потому что нельзя стоять на месте. Прошлое заразно! – Ох, и ловко вы рассуждаете, – усмехнулся отец Евмений. – Не сложней арифметики, – пожал плечами Турчин. – Взять, к примеру, нашего живописца. Вот кто дает нам пример добровольного порабощения и гибели через одну только несвободу от самого себя, от своих низменных желаний. Вот кто у нас жертва рабского состояния души и тела. Ждать нам от него особенно нечего, он даже муху прихлопнуть не способен, не то что выбросить в болото свою лягушку. Ничего не поделаешь! Если человек не понимает, что есть простые принципы, основанные на силе воли и здравом смысле, следуя которым можно привести себя к деятельному сотрудничеству с мирозданием, то свою голову ему не пересадишь. Горбатого могила исправит. – Гордый вы человек, Яков Борисович, простите меня за прямоту, – тяжело вздохнул священник. – И гордитесь вы не перед кем-то, а перед собой. – Кто? Я? Да я агнец чистый, кротость моя чрезмерна даже для эмпиреев, помилуйте. Любой другой на моем месте давно бы уже подался в тираны или начальники. Или возглавил этих робингудов… А вы в самом деле думаете, что я отравлен гордыней? – Немножко есть, – смущаясь, сказал священник. – Но вы добрый человек, и это главное. Доброта всё смоет. Однако жив человек не намерениями, а поступками… – И что, – перебил озадаченный Турчин, – по-вашему, я должен извиниться перед Соломиным? – Прощения попросить никогда не вредно. Я у него сам хочу просить. – Вы-то перед ним чем провинились? – Недеянием… Тут в больничную библиотеку вошел Дубровин и, приоткрыв окошко, стал раскуривать трубку. – Соломин не являлся? – спросил доктор, хлюпая забитым смолой мундштуком. – А должен был? – спросил Турчин. – Беспокойно за него что-то. Зря ты его вчера мучил. К чему? – Да что вы на меня все напали? Переживет, никуда не денется. Правда глаза колет, но не выкалывает. Вернется его краля, глядишь, к концу недели у них уже снова любовь да морковь. За окном начинался дождь; набежала особенно лиловая туча, стемнело, и Турчин протянул руку и зажег лампу. – Вы не могли бы съездить к Шиленскому? – обратился к Дубровину отец Евмений. – Это еще зачем? – удивился Турчин. Дубровин поправил очки и молча выпустил струйку дыма. – Не знаю сам… – сказал священник. – Болит у меня сердце за Петра Андреича. – Шиленский не тот человек, с которым можно говорить по душам, – сказал Дубровин. – Давеча я был у него, и снова к нему ехать хлопотать… о чем? Небо дрогнуло молнией, и раздался близкий трескучий гром. – Сейчас ливанет! – сказал Турчин. – Переживать нечего, Левитан ваш с лягушкой своей наверняка уже дома. – Не поеду я никуда, – сказал Дубровин. – Надо оставить человека в покое. Что мы лезем к нему, как в коммуне? Утром он был у Соломина, пил с ним чай и пытался ободрить, журил в шутку, что тот слишком серьезно принимает происходящее. Соломин сидел перед ним со странным стеклянистым взглядом, погруженный в тяжелое созерцание и одновременно чем-то обеспокоенный. Художник почти не слышал его, и Дубровин, надеявшийся до своего прихода, что Катя вернулась и теперь он сможет поговорить с ней, внести свою миротворческую лепту, понял, что она всё еще где-то куролесит. Выйдя от Соломина, он решился позвонить Шиленскому, но телефон того был отключен, а на автоответчик записывать сообщение он не стал. |