
Онлайн книга «Дикий пляж»
![]() Мама четко, как отличница, выговаривала каждую фразу. Утро хлынуло в город, зашумело тысячью веников, открытых кранов, спускаемых унитазов, закипающих чайников. Город открыл свои глиняные веки и сощурился от света. Солнце уже жгло вовсю, блестя в щедро, с запасом политых дворах… Хава стояла у окна. Внизу мели сухой двор, высекая веником серые летучие розы. Розы пахли глиной, счастьем и безразличием. За ее спиной, сопя от удовольствия, доедал свой утренний йогурт Пальме. Он уже принял душ, потыкался губами в щеки родителей, желая доброго утра, и смазал волосы гелем. Волосы блестели, йогурт мягко входил в организм, обволакивая кишечник. Мы ехали по городу, я рассказывал. За рулем был Шухрат, с которым я договорился еще вчера. Вчера мы разработали и план экскурсии. Экскурсии по пустоте. По снесенному, исчезнувшему иудейскому Ташкенту. Все ради Хавы. Она выходила из машины, подходила к старым деревьям, к морщинистым одноэтажным домам, уцелевшим в эпидемии строительной чумы, охватившей город. Губы Хавы шевелятся. Она трогает кору, побелку, кирпич. Она разговаривает с ними? – Она расспрашивает, – сказала Леа. – О ком? – Кого-то ищет… «А в это дерево переселилась душа Марка Злотникова. А вон в то, рядом, душа маленькой Доры, которая не помнит своей фамилии. Она говорит, что ее эвакуировали со всем детдомом. А вот то дерево совсем пустое, в нем никого нет». Тысячи испуганных, высосанных войной лиц плыли в Ташкент. Душным желтым облаком с детьми, чемоданами, фурункулами и гортанным ночным бредом. Их было негде селить; когда они стали умирать, оказалось, что некуда пристроить и их души. Пришлось временно селить их в деревья. Многие там и остались. В Ташкенте не успели оборудовать шеол для такого наплыва… «Да, у каждого города есть свой шеол». Мы уже осмотрели площадь Независимости, подышали возле фонтанов, побывали на площади Дружбы народов. Пальме приседал с фотокамерой, сбивал нас взмахом ладони в маленькое стадо, увековечивал. И снова мы отыскивали уцелевшие старые дома, откуда выбегали дети и смотрели на Хаву, а иногда выходила женщина и выплескивала ведро мыльной воды. – Как тихо… Как будто нет войны. – Ее действительно нет. Она закончилась более шестидесяти лет назад. – Это все слухи. Думаете, я не вижу, как отец всем дает денег, чтобы они повторяли, что война закончилась? Он думает, что деньги его спасут. Он же член Юденрата, сотрудничает с ними. Думает, что избежит газовой камеры!.. Ночью позвонила мама: «Одно ваше слово, я все брошу и приеду!» Я молчал в трубку. «У папы никто не появился? Я имею в виду…» – «Мам, зачем ты это спрашиваешь?» – «Мне так было бы легче, – сказала она, помолчав. – Что он там делает?» – «Спит», – ответил я. Молчание. «Он всегда спал, – сказала мама, – все эти тридцать лет, даже меня заразил этим сном… Знаешь, я только здесь проснулась…» – «Мама, сейчас час ночи, все спят». – «Час ночи… Ладно. Так мне пока не возвращаться?» Неверные мужья заражают жен триппером, верные мужья – зевотой. Отец был верным мужем. Мама была любящей женой. Я был их сыном. …Отец вышел из спальни в своей доисторической пижаме. Стал смотреть, как я сижу на корточках возле телефона. Мамин голос уже исчез, стерся из трубки, вместо него в ней шумели волны Атлантического океана, поднимая со дна песок и обломки. Отец хотел что-то сказать, но только сжал губы и ушел к себе. Следующим утром, пока Зимницкие собиралась, я общался с Пальме. Он уже стоял готовый, улыбался и гладил ладонями шорты. Не помню, о чем говорили. Совершенно не помню. Нет ничего более ненормального, чем нормальный человек. Пальме улыбался и трогал свои ноги. Ему нравится в Ташкенте? Да, ему очень нравится. Из комнаты вышла Хава в майке без рукавов. На левом предплечье у нее было вытатуировано: 7041. И корявая шестиконечная звезда. Мы шли по Алайскому. Базар шумел, как горизонтально растущее дерево, ветвился и трепетал бесконечными рядами. Пахло перцем, потными подмышками, синеглазыми коровьими головами с мясных рядов. Три дня сижу я на Алайском рынке… Пальме бегал между прилавками, пробовал белые слюнявые дыни, фотографировал. Прозрачные голубые купола бросали зеленоватые отсветы на лица и прилавки… Мне это место так же ненавистно, Как всякое другое в этом мире, И даже есть хорошая приятность От голоса и выкриков базарных, От беготни и толкотни унылой… Здесь столько горя, что оно ничтожно; Здесь столько масла, что оно всесильно. Молочнолицый, толстобрюхий мальчик Спокойно умирает на виду. Идут верблюды с тощими горбами, Стрекочут белорусские еврейки, Узбеки разговаривают тихо. О, сонный разворот ташкентских дней!.. – Чьи это стихи? – Владимира Луговского. Он был здесь в эвакуации. Эвакуация, поляки в желтых бутсах, Ночной приезд военных академий, Трагические сводки по утрам, Плеск арыков и тополиный лепет, Тепло, тепло, усталое тепло… Тоскливый полдень. Кубометры свеклы, Коричневые голые лодыжки. И запах перца, сна и нечистот. Хава разглядывает огромный юсуповский помидор. Трет его о впалую щеку. Не выпуская его, срывается с места. Бежит сквозь ветвящееся дерево базара. Бежит, как воровка, сжимая податливую плоть помидора. …Еле-еле уладили. – Зачем ты это сделала, Хава? Хава, вся залитая помидорным соком, смотрела на нас и молчала. Потом мы бродили по другим базарам, щупали хан-атлас, пробовали глиняные свистульки, осторожно укладывали в сумку волшебный пучок исрыка. Пальме торжественно нес свернутый чапан. Потом ходили по Тезиковке [7], купили патефон, пластинки к нему, керосиновую лампу и старые открытки с видами города. – Мы хотим оборудовать одну комнату в нашем доме под Ташкент, – говорит Дан. Я стою в Хеседе, за дверью поет хор. Хор поет на идиш, песни все не кончаются. Я заглядываю, десять старческих лиц смотрят на меня. Я называю фамилию. Ко мне медленно идет старуха. Ее ногти покрашены лаком морковного цвета. Мы выходим, я знакомлю ее с Зимницкими. Хава медленно обрывает гроздь винограда. Мы идем, поддерживая старуху за локоть. Она останавливается, поправляет крупные бусы: – Я уже готова. Я начну. Она хлопает в ладони и начинает петь. |