
Онлайн книга «Портрет с пулей в челюсти и другие истории»
Урну с прахом несколько лет держала у себя дома твоя лондонская подруга. Недавно она пошла с урной на прибрежный луг – туда, где тебе приходили в голову лучшие идеи. Был солнечный ветреный день. Она открыла крышку урны и подождала, пока ветер унесет ее содержимое. 23. Твоим языком стал английский. Кроме писем к Халине С., ты все писал по-английски. Даже детские воспоминания, где вы – бабушка, твоя мать и ты – говорите по-английски. Даже дневники… За исключением четырех слов, написанных в Каракасе по-польски печатными буквами посередине страницы: ГОСПОДИ, ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ. Своим психотерапевтам и психиатрам ты рассказывал про шкаф и про арийскую сторону – about the wardrobe and the Aryan side. Не верю, что они понимали. Ты ходил с нераспознанной болезнью. Она называется survivor’s syndrome, синдром выживших. В Торонто я наблюдала попытку лечения – групповую психотерапию нескольких твоих ровесниц. Метод сводился к бесконечному повторению: одна женщина рассказывала про братика, за которым “не уследила” в Аушвице, другая – про шкаф, в который попыталась войти на глазах у чужих людей. Так они рассказывали тридцать лет, неизменно со страхом, со слезами. 24. Разговор с матерью ты тоже написал по-английски. Вроде бы существовал польский оригинал. Это было вскоре после войны, в канун Дня матери: в школе вам велели сочинить соответствующее стихотворение. Тебе ничего не приходило в голову. Бабушка сидела рядом, вязала на спицах. Она сказала: – Это же просто. Начни так: “Мама, где ты? Почему ты не здесь?” Ты начал: “Мама, где ты?..” Дальше писал на одном дыхании, не отрываясь от тетради. Что́ с оригиналом, неизвестно. Ко мне попал вариант, воспроизведенный тобой – уже взрослым. Сделать перевод я попросила Петра Зоммера, поэта. Мне казалось, что стоило бы смягчить страшные, непристойные слова, но Зоммер не согласился. Ты именно так на нее кричал и так должно остаться, нет в польском языке других слов. Так ты кричал… Даже если б я не знала, как ты распорядился своим черепом, подумала бы, что это крик Гамлета. Гамлет кричит на Гертруду – сын, обезумевший от ревности и тоски. Гамлет после Треблинки… 25. – Мама, где ты? Почему ты не здесь? Вот-вот, почему? А сказать тебе, почему? Я-то знаю. Ты предпочла Альберта, верно? Называла его свиньей, я помню. Однако предпочла умереть с ним, а не жить со мною. Что может быть приятней для сына?! – Солнышко, пойми: Ну разве двоим удалось бы бежать? Троим, вместе с Бабушкой… Ребенка спрятать легче, чем взрослую женщину. Я хотела только, чтобы тебе повезло. – Мне это не было нужно. Мне нужна была ты. Я имел точно такое же право на смерть. Себя ты лишила жизни, а меня – моего места с тобою рядом, куда бы ты ни пошла. Ты обманула меня, как последняя потаскуха, помнишь? Сказала: “Мама придет за тобой через несколько дней”. Я сразу понял: ты врешь. Я тебя разгадал. Ты знаешь: это правда, и не прикидывайся ангелом, черт подери. Кто ты сейчас? – наверное, уже мыла кусок. – Солнышко, прошу тебя, перестань. Не стоит так по мне тосковать. Тебе это вредно, да и мне не поможет. – Тосковать! Да я не думал о тебе с того дня, с того самого дня, когда ты побоялась со мной проститься. Тосковать по тебе? Ты, глупая сентиментальная курва! Наверняка очень старалась, чтобы этот свинья Альберт по тебе не тосковал. Его-то впустили в Треблинку, а меня вот нет. Ну и как, удался вам медовый месяц? Красивая небось получилась картинка, когда вы умирали, обнявшись. – Что ты знаешь о Треблинке? Не думаю, что очень много. И хорошо, я рада. Мужчины и женщины в разных камерах умирали. Теперь тебе чуточку легче? – Мать, это правда, что приток газа иногда бывал слабым и люди умирали несколько дней? Ты не попала в такую группу, правда? Ответь мне на это. Прости за все, что сказал, но на это ты мне ответь. Любовь
1. – Расскажите мне что-нибудь, – попросила я. (Каждую встречу с читателями я так заканчиваю: “Расскажите историю. Подлинную… Важную… Чужую или про себя…”) Я выключила микрофон. Воцарилась тишина. Люди задумались: знают ли они важную историю. И хотят ли со мной поделиться. Обычно подходят смущаясь, говорят нескладно. У женщины, которая подошла ко мне в Гётеборге, были близорукие серые глаза; слова она выбирала тщательно: – Алиция, прислуга, полька, любила Меира, моего дядю. Спасла его. Умерла от тоски по нему. Дядя был похож на Рудольфо Валентино [128]. Она вручила мне визитную карточку: “Helen Zonenshein, профессор философии”. Улыбалась сдержанно, по-скандинавски. – Я всю жизнь ношу в себе Алицию, польскую прислугу. 2. Рудольфо Валентино?.. На фотографиях красота довольно банальная. – Глаза… – подсказала профессор. – Миндалевидные! А жесты… А какой стройный… Вы ведь сразу его узнали. Узнать было нетрудно. Он кланялся. Становился на колено. Выделывал пируэты. И эти обольстительные улыбки, комплименты, маскарадные костюмы… Раздражал? Какое там! Им восхищались. В него влюблялись. Все на свете обожали дядю Меира – ну может, за исключением мужчин, с которыми его связывали деловые отношения. Потому что и в делах он вел себя, как в светском салоне. Обольщал, не держал слово и не помнил своих обещаний. – Меир, – умоляли братья. – Пора посерьезнеть. Они-то – братья Зоненшайн – были люди серьезные. Сыновья радомского раввина, который мечтал соединить польский хасидизм с Иммануилом Кантом. Иными словами: Modernity and Tradition [129], но modernity в Радоме не сумели оценить по достоинству. Город Радом отказался от услуг раввина; семья перебралась в Варшаву. Там братья занялись оптом и розницей: мука, крупа, сельдь, рис. “Динамичный импорт сельди со скандинавских рынков” – писали в газетах о фирме “Братья Зоненшайн”. Так вот, Давид, тот, что занимался мукой, отец шестерых детей, говорил: |