
Онлайн книга «Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского»
Если внимательно прочитать корпус стихов Бродского, доэмиграционного периода особенно, то мы увидим, что все эти понятия входят в сферу напряженной рефлексии молодого Бродского. Например: Наверно, после смерти – пустота И вероятнее, и хуже Ада… …Я верю в пустоту. В ней как в Аду, но более херово. Тиллих конкретизирует: «Судьба и смерть – вот с помощью чего небытие создает угрозу нашему онтическому самоутверждению. „Онтическое“ (от греческого он – бытие) означает здесь фундаментальное самоутверждение бытия в его простом существовании (онтология – философский анализ природы бытия). Тревога судьбы и смерти наиболее фундаментальна, наиболее всеобща и неизбежна. Все попытки победить ее с помощью аргументации бесполезны. Даже если бы доводы в пользу „бессмертия души“ имели доказательную силу (которой они на самом деле не имеют), они не убеждали бы экзистенциально. Ибо экзистенциально („нутром“) каждый осознает, что из исчезновения в биологическом смысле следует полная потеря Я». Это – о Бродском, для которого самым страшным была именно потеря личности, потеря Я. Оттого-то Ад предпочтительней пустоты, ибо в Аду при всех неприятностях человек сохраняет свое Я. Бродский очень хорошо знал «Божественную комедию». Бродский писал о смерти больше, чем любой русский поэт. Это одна из основных тем его поэзии. Понятие смерти входит как необходимый элемент в главные формулы, им отчеканенные: «Время создано смертью». Эта тема появляется уже в самых ранних стихах. В пятьдесят девятом году он пишет «Белые стихи в память о жене соседа» – эпитафию умершей соседке по коммунальной квартире, стихи о бесследном исчезновении человека. Жена соседа. Этого никогда больше не будет, и никогда не будет ничего больше этого, ибо не существует в мире ничего большего, чем сожаление о том, что ты не сойдешь по ступеням своего дома, на рассвете, оставляя следы в небе. В шестидесятом пишет эпитафию погибшему товарищу по экспедиции «Песенка о Феде Добровольском». Только минимум света, Только утлые птицы, словно облачко смерти над землей экспедиций. В шестьдесят первом году в «Петербургском романе»: Гоним столетьями гонений, от смерти всюду в двух шагах, теперь здороваюсь, Евгений, с тобой на этих берегах. Не датированное раннее стихотворение «Смерть, приди украдкой». Примеры можно приводить без счета. Настойчивые мотивы смерти в «Шествии», написанном в конце шестьдесят первого года. А с шестьдесят второго тема смерти становится сквозной – апокалипсическая «Зофья», насколько мне известно, еще не исследованная и не понятая, «Холмы» с яростными попытками отыскать точную формулу соотношения жизни и смерти, наконец, великие стихи «От окраины к центру» с парадоксальным пассажем о смерти-объединительнице. Исследователи немало уже писали об этом сюжете. Кстати, о «Зофье» – в талантливой книге Натальи Стрижевской «Письмена перспективы» есть точные рассуждения о метафоре маятника у Бродского. Но вся «Зофья» – это грозное качание маятника, сперва интонационное, а затем откровенно называемое. Ты маятник внизу и наверху, ты маятник страданью и греху, ты маятник от уличных теней до апокалиптических коней. Кони Апокалипсиса несут смерть. Едва ли не первым вывел на поверхность этот сюжет Михаил Крепс, автор первой книги о Бродском с простым названием «О поэзии Иосифа Бродского» (1984 год): «Смерть – одна из центральных тем поэзии Бродского, включающая множество подтем: страх смерти и его преодоление, смерть как небытие, смерть как переход в ничто, размышления о возможности/невозможности жизни за пределами смерти, поэтическое отношение к смерти, поэтическое преодоление смерти, смерть как победа вечного и всепоглощающего времени, борьба с этим временем, слово/поэзия как форма борьбы со временем/смертью или выход в бессмертие, христианское понимание смерти и его приятие/неприятие поэтом, размышление о цели Творца, о понятиях Рай и Ад, о возможности встречи за пределами жизни, о доверии к судьбе и ее „ножницам“ и т. д.» [18] Наталья Стрижевская, сопоставляя мироощущение Бродского с таковым же у Шестова, пишет: «Бродский также пинком опрокидывает стол, тоже отказывается от шахматной партии. Его выбор между Афинами и Иерусалимом, между верой и разумом. Между эллинским и христианским видением, его выбор – это отказ от выбора. Его крик Иова, это вопль несмирения с этим „или-или“, непризнанием выбора. Хотя поэзия Бродского менее всего может быть названа воплем, но она, тем не менее, одушевлена двумя первочувствиями: неприятия выбора и благодарного приятия неприемлемого мира. При этом его мышление так устроено (и в этом он сродни Шестову), что никакие лазейки самоуспокоения для него невозможны, он всегда проходит любой путь до последних мыслимых, а затем и немыслимых, но озаряемых сполохом стиха пределов» [19]. Наталья Стрижевская совершенно права, сближая мироощущение Бродского с шестовским. Шестов, действительно, был первым из религиозных мыслителей, которого открыл для себя Бродский в начале шестидесятых и который оказал на него несомненное влияние. Что же касается «лазеек самоуспокоения», невозможных для него, то дело обстоит не так просто. Его неприятие смерти было, быть может, главным компонентом в его неприятии мировой несправедливости, которую он ощущал как личное оскорбление. Георгий Федотов, мыслитель не только глубокий, но и мужественный, писал: «Право, истинно, человечно – отчаяние перед лицом смерти. Видеть или хотя бы предчувствовать гибель любимого человеческого лица, гнусное разложение его плоти, с этим не может, не должно примириться достоинство человека. Это предчувствие может отравить все источники наслаждений, вызвать отвращение к жизни, но, прежде всего, непременно ненависть к смерти, непримиримую, не знающую компромисса или прощения. Здесь верующий Толстой сходится с богоборцем Л. Андреевым и – с творцом православной панихиды Иоанном Дамаскином. Из этого правого отчаяния, при достаточной силе жизни, родится вера в воскрешение» [20]. |