
Онлайн книга «Своя-чужая боль, или Накануне солнечного затмения. Стикс»
– Ты у нее ночевал? Отвечай! Леся напугана. Пытается его успокоить: – Ваня, я пошутила. – Ты шлюха! – Он вдруг понимает, что мужчина здесь ни при чем. Это все она, Леся. Все они такие! Все одинаковы! Женщины… Он тут же отпускает мужика и орет на нее: – Ты проститутка! Знаешь, что с такими делают?! Он знает. Но тут ее спутник приходит в себя. И говорит ему: – А ну вали отсюда. Да, я у нее ночевал. Тебе-то что за дело? Вали. – Что?! И время для него исчезает. Очнувшись, он видит, что спутник Леси лежит на земле, его лицо разбито в кровь. Леся рыдает и кричит: – Ты просто зверь! Мукаев – ты зверь! Тебя самого надо посадить за решетку! Ему хочется ее убить. Потому что он все вдруг вспоминает. И про аборт тоже. Он вспоминает ее лицо. Именно ее. И понимает, что сейчас снова исчезнет. Три минуты, пять минут, десять… Надо знать наверняка, что она умерла. Надо проверять это снова и снова… Ему чего-то не хватает. Оглядывается беспомощно, сжимает и разжимает левую руку. Леся стоит на коленях в пыли, держась за пылающую щеку. Глаза злые, рот перекошен. Кричит: – Я тебя ненавижу, Мукаев! Наконец-то ненавижу! Вот пусть и запомнит его таким. Слишком уж долго он терпел. Кончено с этим, он несется на стоянку, к своей машине. На ходу воссоздает вокруг пузыря воздухонепроницаемую оболочку. Легче всего заталкивать его внутрь на бегу. Еще не все. Дело не сделано. Держись, Иван! Леся – это так. Пустяки. Главное – Дело. Сел в машину и понял, что вернулся. В свой мир. Офис на Волоколамском шоссе, белые безликие двери. Где нет друзей – конкуренты, нет любимой женщины – потребительницы, нет родственников – нахлебники. И все ждут, караулят, пасут, всем от него что-то надо. Вынул из кармана пистолет и положил обратно в бардачок. – Счастливого пути! – широко улыбается охранник. Да чтоб вам всем провалиться! Он едет в сторону Горетовки. Капсулы, одна за другой, раскрываются, и в его память беспрерывно проникает горькое лекарство. «Мерседес» с бешеной скоростью несется по шоссе. Он ведь всегда так гнал, когда ехал в Горетовку. Ладошкин так и сказал: рано или поздно ты разобьешься, Иван. Нет, не судьба. Разбиться на машине – не судьба. Его хранит Дело. Доехав до поселка, уверенно сворачивает налево. Горетовская окраина, лесок, где был пожар. Он видит дом в конце улицы и едет к нему. Дом богатый, здесь один из лучших. Двухэтажный, обложенный кирпичом. Агроном Саранский постарался. Жаль, умер рано. Цирроз печени. Нельзя, живя в деревне и работая в колхозе, не пить. Или можно? Никто не удивляется, когда его машина подъезжает к воротам. К Лидии Станиславовне приехал сын. Потом он вдруг вспоминает: суббота! Сегодня его ждут дети. Головешки. Дети? Она выходит на крыльцо. Женщина семидесяти семи лет, наполовину слепая, но спину по-прежнему старается держать прямо. Поправляет очки с толстыми стеклами, смотрит, как он отпирает ворота. – Ты машину-то во двор загони, Ваня. И ворота закрой. Чтобы люди не видели. – Ладно… мама. – Что же ты мне так долго не звонил? Я уж и не знала, что думать! – пеняет она. – Я… был очень занят. Он взлетает на крыльцо и целует ее в морщинистую щеку: – Здравствуй, мама. – Здравствуй, сын. Она обнимает его и ощупывает, будто поглаживает: спину, плечи, голову. – А ты вроде поправился. Или нет? Что-то я никак не пойму. – Я в порядке. А как твое здоровье? – Да слава богу. Признала. У него же осталось последнее из неприятных воспоминаний. Иван Саранский и Иван Мукаев, похожие как две капли воды, сошлись здесь однажды. В Горетовке. Один умер, а другой все забыл. Как это случилось? При каких обстоятельствах? Это последнее, что осталось вспомнить. – Проходи в дом, – говорит ему мать. В огромном двухэтажном особняке она живет одна. Когда агроном Саранский его строил, мечтал о большой семье, о внуках. Не случилось. Она, должно быть, тоскует. – Извини, мама, я не привез гостинцев. Только деньги, – виновато говорит он и лезет в карман. – Да куда ж, Ванечка, мне столько денег? Прожив почти четыре десятка лет в деревне, она и сама стала говорить по-деревенски, напевно, неспешно. Городские, те словно рвут предложения, торопят слова, громоздя одно на другое. Здесь же время не бежит, льется. И речь тоже. – Я хорошую пенсию получаю, да и ты меня балуешь. – Тебя местные как… не обижают? – мнется он. – Да что ты такое говоришь! – машет руками мать. – Каждый день сосед заглядывает: «Лидия Станиславовна, не надо ли чего?» Меня здесь любят. – За деньги, да. Любят. Она вдруг тоже начинает говорить коротко, по-городскому: – Ты сам меня над ними поставил. Зачем? Все видят, на какой машине ты приезжаешь, как дом вторым слоем кирпича обкладываешь. По гостям не ходишь, деревенскими брезгуешь. А хочешь, чтобы они меня любили. И всегда: деньги, деньги. Откуда в тебе столько жестокости? И я через тебя страдаю. Приехала чужая, так чужой и осталась. От судьбы не уйдешь. Не получилось из меня деревенской. – Выходит, я в этом виноват? Мать молчит. – Пойду прогуляюсь, – говорит он. – К речке схожу. – Ужинать будешь? – Позже. – Может, в гости кого позовешь? Ты ведь здесь вырос. – Ты хочешь, чтобы я пил с ними водку? Может, самогон? – Нет. Но не по-людски это. – Речь Лидии Станиславовны вновь по-деревенски напевна. – Стол бы собрать, позвать соседей да тех, с кем учился. – А они мне нужны? Он злится. Каждый раз одно и то же. Ну как она не понимает! Не пьешь с ними – плохой, зазнался, пьешь, первым делом: «А какая у тебя зарплата?» Раз такие столы накрываешь, на «Мерседесе» ездишь – значит, олигарх. И каждый раз: «Сколько ты получаешь?» Ну узнают они правду. Первым делом: «Куда же можно потратить такие деньжищи?!» Никто не спросит: «А как ты их заработал? Это же, наверное, так трудно!» Он уже понял, что не мать заставляла его приезжать тайно по ночам. Он сам так решил. А она брала вину на себя. Делала вид, что выжила из ума. Он косится на Лидию Станиславовну, которая принимается чистить картошку. И говорит при этом: – Соседи принесли. Скороспелка. Они ее под пленкой с апреля выращивают, а лето жаркое, вот и поспела… Он ее не слушает, смотрит на нож, лежащий на столе. Лезвие широкое, рукоять деревянная, на ней выжжено знакомое клеймо. Берет нож в руки и спрашивает у матери: – Давно он у нас? – Да сколько себя здесь помню. В Горетовке. Саша-то Черный давно умер, а ножи его остались. У нас было два, один потерялся. Когда ты школу заканчивал. Вроде бы на майские я его еще видела. А потом он исчез. |