
Онлайн книга «Александр Первый»
– Егорыч, а Егорыч, где же он? – Кого изволите, Ваше Величество? – Кузьмич, Федор Кузьмич, будто не знаешь? – шептал государь быстрым, слабым шепотом. – На базаре тут старичок один, странничек; по большим дорогам ходит, на построение церквей собирает, – Федор Кузьмич… Сходи узнай. Да поскорей, поскорей, а то поздно будет. Поговорить с ним надо, Егорыч, голубчик, ради бога! Только чтоб никто не знал, слышишь? Сохрани Боже, Дибич узнает – плетьми запорет, скажет: бродяга беспаспортный… Егорыч бледнел и крестился; понимал, что он бредит; но казалось, что это неспроста и что не все в этом бреду бред. – Ну, чего ты? Чего боишься? – продолжал государь. – Сказано: человек Божий. Куда лучше нас с тобой. Вот бы кого на царство-то! Помазанник Божий, воистину… Да нет, не пойдет, что ему? Он и без царства царь. Нищий, да царь. Ну как этакого-то плетьми? Царя-то плетьми? Все равно, что меня бы… Ведь и лицом похож на меня. Не так чтобы очень, а сходство есть. Белобрысенький, лысенький, голубенькие глазки, совсем как у теленочка, как у меня самого в зеркале… В зеркале-то давеча, как брился да со стула упал, я ведь его увидел, ты что думаешь? – его, его, Федора Кузьмича, право! Только ты, брат, никому не говори, я тебе по секрету… – Ваше Величество! Ваше Величество! – лепетал Егорыч в ужасе. Государь хотел еще что-то сказать, приподнялся, но упал на подушки и закрыл глаза в изнеможении; потом опять раскрыл их и посмотрел на Егорыча как будто с удивлением. – Ну что, что такое? Что ты на меня так смотришь? Что я сейчас говорил?.. – Не могу знать, Ваше Величество! О Федоре Кузьмиче… – Вздор! А ты зачем слушаешь? Дурак! Ступай вон, позови Тарасова. Всю ночь бредил, стонал и метался. Спрашивал о Софье, как о живой, и о князе Валерьяне Михайловиче Голицыне – скоро ли приедет? К утру сделалось так худо, что думали – кончается. Четвертый день не принимал пищи, – все время тошнило, только съедал иногда ложечку лимонного мороженого; почти не говорил, но когда подходила к нему государыня, улыбался ей молча, брал ее руку в свои, целовал, клал себе на голову или на сердце. – Устали? Отчего не гуляете? – сказал однажды в два часа ночи: должно быть, дни и ночи для него уже спутались. Иногда складывал руки и молился шепотом. Утром, во вторник, 11 ноября, доктора ставили ему на затылок мушку. Он кричал; потом уже не мог кричать и только стонал однообразным, бесконечным стоном: – Ох-ох-рх-ох!.. Государыня не узнавала голоса его: что-то было в этом стоне ужасное, похожее на вой собаки. Заткнула уши, бросилась вон из комнаты. Но и сквозь стены слышала. Выбежала в сад. Было ясное утро; лучезарное солнце, голубое небо, голубое море с белым парусом; тишина, прозрачность и звонкость хрустальная. Она смотрела на все с удивлением. Между этим ясным утром и тем воющим, лающим стонам противоречие было нестерпимое. Подняла глаза к небу, вспомнила: просите и дастся вам. «Ну, вот прошу, прошу, прошу! сделай, сделай, сделай!» – как будто не молилась, а приказывала. Вернулась в комнаты. Стон затих. В приемной Виллие говорил что-то дежурным лекарям, Тарасову и Добберту. Подошла и прислушалась: – Кажется, мушка действует; смотрите же, чтоб не сорвал, как намедни горчичники. А если надо будет, в крайнем случае… Кончил шепотом. Она не расслышала, но поняла. «Руки ему свяжут, что ли, как сумасшедшему? Нет, нет, лучше я сама»… Вошла в кабинет. Лицо у него было как у ребенка, которого обидели и который только что перестал плакать. Узнал ее и, как всегда, улыбнулся ей. – Est-ce que cela ne vous fatiguera pas, chere amie? [35] Шторы на окнах были спущены. Он взглянул на них и сказал: – Подымите шторы. Подняли. Солнце залило комнату. – Какая погода! – сказал он громко, внятно, почти обыкновенным своим голосом. Хотел поднять руку к затылку. Она удержала ее. – Что это? – спросил он. – Отчего так больно? – Вам поставили мушку, чтоб кровь оттянуть. Опять поднял руку, она опять удержала, – и так много раз. Умоляла, ласкала, боролась; и в этом нежном насилии было что-то давнее-давнее, напоминавшее первые ласки любви: Амуру вздумалось Психею, Резвяся, поймать… Увидел Егорыча и тоже улыбнулся ему: – Что, брат, устал? Поди отдохни. – Ничего, Ваше Величество, только бы вам полегче… – Мне лучше, разве не видишь? – Слава тебе, Господи! – перекрестился Егорыч. – Вываливается, здоров будет! – шепнул он государыне с такою верою, что и она вдруг поверила. «Сделай, сделай, сделай!» – молилась и уже знала, что сделал, – чудо совершилось. «Дорогая матушка, – писала в тот день императрице Марии Феодоровне, – сегодня, да будет воздано за то тысячи благодарений Всевышнему, – наступило улучшение явное. О Боже мой, какие минуты я пережила! Могу себе представить и ваше беспокойство. Вы получаете бюллетень; следовательно, должны знать, что состояние больного удовлетворительно. Я едва помню себя и больше ничего не могу вам сказать. Молитесь с нами…» В 5 часов вечера сидела у него на постели и держала руку его в своей; рука его опять пылала: жар усилился. Он забывался и говорил с трудом: – Ne pourrait-on pas, dites moi un peu… [36] – начинал и не кончал; потом – по-русски: – Дайте мне… Пробовали давать чаю, лимонаду, мороженого, но по глазам его видели, что все не то. Наконец подозвал Волконского: – Сделай мне… – Что прикажете сделать, Ваше Величество? Государь посмотрел на него и сказал: – Полосканье. Волконский начал делать, хотя знал, что государю уже нельзя полоскать рта от слабости. Он, впрочем, опять забылся. Еще несколько раз начинал: – Ne pourrait-on pas? II faidrait… Наконец прибавил чуть слышно: – Renvoyer tout le monde [37]. Но никого не было в комнате, кроме государыни и Волконского, который стоял в углу, так что больной не мог его видеть. – О, пожалуйста, пожалуйста!.. – повторял он с мольбою, как будто не хотели сделать того, о чем он просил. И вдруг опять, как давеча, внятно, громко, почти обыкновенным своим голосом: |