
Онлайн книга «Аргентина. Крабат»
— Кто же такому поверит? — поразился Курц. — Я — и эта… Марта Ранш?! Хинтерштойсер хмыкнул: — Все поверят. То есть уже поверили. Зря я, что ли, по Берхтесгадену бегал? Знаешь, как тебе сочувствуют? Курц отставил кружку в сторону, сжал крепкий кулак. Разжал. — Когда я тебя буду убивать, не спрашивай, за что. Договорились? Дождавшись ответного кивка, полез в карман брюк, достал два измятых почтовых конверта. — С утра таскаю. Кто-то, кажется, обещал в кузнице помочь? * * * Слышишь? Выгляни в окно!
Средь дождя и мрака
Я торчу давным-давно,
Мерзну, как собака.
Хинтерштойсер отложил в сторону густо исписанную страницу, взялся за следующую. Дождь и гром. В глазах черно.
Стерва, выгляни в окно!
[46]
— Сам сочинил? — осведомился Курц, не отрываясь от второго письма. Первое, уже им прочитанное, изучал Андреас. — А ты думал! Сам, конечно! — приосанился Хинтерштойсер. — Правда, в школе мне сказали, что и у Шиллера что-то подобное было. «Дождь и гром. В глазах черно…» Хоть назад возвращайся! Письмо прислал доктор Отто Ган, их спутник по недавней поездке в Италию. Послание было коротким и не слишком веселым. Доктор сообщал, что его долгожданная командировка в Монсегюр откладывается на неопределенный срок «сами догадайтесь почему». И к подножию Эйгера, дабы поболеть за штурмовую команду, он едва ли поспеет. Потому как «собрали — и отпускать не хотят». — Это он про СС, — без особой нужды пояснил Андреас. — Угораздило… Язык прикусил. В родном городе ни он, ни Тони солдатские выражения себе не позволяли. Зарок! — …В-вступить, теперь век ботинки не отмоет. Значит, «черных» тоже мобилизуют. Курц только кивнул — увлекся чтением. Хинтерштойсер взялся за письмо, подумал, положил на стол. — Во всех прогнозах — одно и то же. На Эйгере — бури, дожди и сильный ветер. «К черту! Выгляни в окно! Холод сводит скулы. Месяц спрятался, темно. И фонарь задуло». Худшая погода за последние полвека, как на заказ! «Сколько я истратил сил, холод, голод, дождь сносил…» Везучие мы с тобой! Добросовестный доктор не поленился съездить на столичную метеостанцию и лично переписать прогноз. Еще два, столь же дождливые, с ветром и бурей, ему прислали из Берна и Мюнхена. Отто Ган и не пытался отговаривать приятелей. Но что он думал, легко читалось между строк. — Изучил? — осведомился Курц, кладя второе письмо рядом с первым. — А теперь скажи мне, Андреас, ты когда-нибудь забывал веревку, если шел на скалы? — Ч-чего? * * * — Давай еще раз, Тони. Что-то у меня соображалка заклинила. Кто сказал? Когда сказал? Кому сказал? Может, эта тетка — сумасшедшая? — Не тетка. Баронессе Ингрид фон Ашберг-Лаутеншлагер Бернсторф цу Андлау восемнадцать лет, она поднималась на Монблан, гоняет на мотоцикле и время от времени помогает нуждающимся скалолазам. — Да, триста марок — сильно. Молодец девица! Но почему… — У нее есть очень странный друг в Штатах. Вроде как пророк. И ему было видение: мы оба с тобой где-то в горах, холодненькие и печальные, а ты говоришь, что сам виноват… — Опять я? Как что, так сразу я!.. — «Не взял веревку, такая вот беда». Дословно. Госпожа баронесса — девушка современная, видениям не верит, но все-таки предупреждает. Вдруг ты, Андреас, веревку забудешь? — Очень смешно! Холодненькие, печальные — и несем бред. — Это ты несешь, я просто холодненький. А еще этот странный друг написал не кому-нибудь, а самому Джону Гиллу — по поводу Эйгера. Видишь, как о нас заботятся? — Джону… Погоди! Джон Гилл, который «Скалолаз в Южных Аппалачах»? Паук из Кентукки? Тот самый? — Тот самый. И знаешь, что Паук ему ответил? 7 Окно было открыто настежь, но табачный дым упрямо не хотел уходить. Он не слишком мешал, но женщине почему-то стало тревожно. Табачный дух, чужой запах, чужой город. …Чужая жизнь. Тревогу прогнала, как прогоняют надоевшую муху, отодвинула в сторону недопитую бутылку «Dallas Dhu», плеснула минеральной воды в стакан. Опьянения не было, только голова стала тяжелой, словно и она — чужая. По чужой дороге, в чужом облике, сквозь чужие взгляды, сквозь чужие руки, ради чужой выгоды… Только Смерть будет своей, не на прокат взятой. Шевельнулись губы, неслышно рождая слова. Танго! В этой жизни
танцуем танго,
После смерти
танцуем танго,
Жизнь со смертью
танцуют танго,
Все танцуют,
Господь и дьявол…
Женщина резко выдохнула, прерывая прилипчивую мелодию. За дело! Чистый лист, самопишущее перо паркер, глоток воды. «Привет, Герда! Привет, маленькая!..» Дочери она писала два раза в неделю, стараясь четко выдерживать график. Понедельник и четверг, если же не получалось, то вторник и пятница. И письма были одинаковы, как она ни старалась. Сначала, что скучает, потом — подробный разбор того, о чем сообщала дочь, ответы на вопросы, советы — как можно мягче, ненавязчивей. В конце письма, как и положено: «Люблю! Целую! Скоро увидимся!» Вместо подписи — маленькая корона о трех зубцах, словно на гаванских сигарах. — Разве так можно писать ребенку? — сказал ей как-то муж. — Ты же не оружие продаешь. Она не обиделась — удивилась. А как иначе? Ребенок — ничуть не глупее взрослого, пусть и мыслит совсем по-другому. С ним надо говорить серьезно, не сюсюкать. Иначе почувствует, что он (она! Гертруда!) для родителей не человек, а забавная игрушка. Слишком сухо? Но она же пишет «Люблю!» «Сейчас я снова в Париже. Не завидуй, маленькая, здесь очень шумно и не слишком уютно…» Несколько раз она порывалась забрать дочь из их маленькой берлинской квартиры. Но понимала — некуда. Гостиничный номер, даже «люкс» с бордовыми шторами на окнах, не заменит дом. Пусть все идет как идет, жаль только, что дом этот — бумажный, словно фонарик на китайском весеннем празднике Чуньцзе. Уютный, светящийся теплым живым огнем, но такой хрупкий… «…Не верь газетам и не пугайся. Войны не будет, никто ее не хочет, все кончится тем, что крикуны охрипнут и вернутся к своим делам. Но будь осмотрительна. В пансионе не говори лишнего, твои подруги еще маленькие, они тебя не поймут или поймут неправильно. Хочешь поговорить о политике — говори с Каем. И не жалуйся, что он не разбирается в мировой финансовой системе. Я в ней тоже не разбираюсь. Такие мы с Каем отсталые…» |