
Онлайн книга «Наполеонов обоз. Книга 2. Белые лошади»
Стах посидел у постели Петра Игнатьевича, дождался, пока тот заснул, спустился вниз, попробовал – паук! – уволочь свою муху-цокотуху в уголок «на минутку» – но встретил такой возмущённый отпор, что заради священного венчального обряда отступился до завтра, понимая, как трепещет она – в каждом слове дрожали слёзы! – и какое значение придаёт всей этой, считал он, ритуальной мишуре… (Хотя внутренне звенел-ликовал: как здорово он придумал, спасибо татарину Гинзбургу! Как правильно всё устроил!) Уставший за весь этот трудный, густой-счастливый день, опустился на пол рядом со стулом Дылды, ткнулся головой ей в колени… Так и уснул под стрёкот машинки, изредка чувствуя на затылке и щеке её ладонь – рука у неё как у бабы Вали была: родная, крупная и очень ласковая. Проснулся от шутливого толчка: – Хватит дрыхнуть. Смотри! Он с трудом проморгался, поднял тяжёлую голову и уставился на чудесное видение. А ведь и правда: дыхание перехватывало. Взбежав до пятой ступеньки лестницы, Дылда стояла под светом всех включённых потолочных ламп – в простом по крою, но каком-то очень нежном, воздушном платье длиной не до полу, а до середины икры – прямо гимназистка! – в талии перетянутом широким поясом. На тёмно-рыжих, рябиновых под лампами, волосах приколот дымчатый лоскут типа фаты, выцыганенный из подола всё того же платья. – Как?! – спросила требовательно, победно. Знала, что – прекрасна! И он театрально простёрся ниц (очень хотелось спать), перекатился на спину, вскинул обе руки, как бы сдаваясь на милость, и провыл: – Царица! Повелительница гремучих змей! * * * Смешно: из них двоих он-то как раз и волновался как дурак. Волновался так, что потом не помнил из обряда ничего, кроме жарких огней венчальных свечей, что плыли в увлажнённых глазах; кроме ладанного запаха и золотого, торжественного облачения священника, который – в разительном контрасте со вчерашним днём – выглядел просто великолепно, как полководец великой армии на параде. Он выпевал густым и грозным голосом прекрасные слова, казавшиеся Стаху безграмотными и потому особенно таинственными: «Венчается раб Божий Аристарх рабе Божьей Надежде…», а мысли метались: «Почему – рабе венчается, а не с рабой?» А когда батюшка тем же грозным требовательным голосом спросил: «Не обещался ли ты другой невесте…» – у него даже вылетел сдавленный нервный смешок: господи, да какая другая невеста?! А вся эта суета – с расстиланием коврика, на который нужно было ступить, с тройным перебиранием цыганских колец, с целованием образов и поочерёдным прихлёбыванием сладкой наливки, – всё это куда-то улетело. Зато в памяти Надежды, с виду очень спокойной – по сравнению со вчерашней заполошной беготнёй, – отпечаталось каждое слово, каждый благочинный поцелуй на холодных торжественных губах; красивый громкоголосый отец Николай, коробовый свод алтаря и звучные ярко-бирюзовые, синие, золотистые цвета росписей на нём. Всю жизнь это снилось, особенно перед важными решениями… …например, перед тем, как с Сергеем Робéртовичем они – два юных олуха, два лихих коммерсанта – зарегистрировали своё издательство в разгар всеобщего развала и разбоя… …всю жизнь это снилось, и плавилось-плыло и пело в золотом сиянии венчальных свечей – так что потом, просыпаясь, она долго плакала, даже и двадцать лет спустя. Кому досталось трудов, так это Цагару, их единственному свидетелю: пришлось ему держать венец над головами и жениха и невесты. Но он был строг, и тоже торжествен, приглядывался к обряду, запоминал каждый шаг, ибо уже знал, кого украдёт ближайшей осенью. Храм ему понравился, батюшка – тоже. Потом, когда все трое они, с облегчением покинув каменные своды храма, обосновались в уютном углу той самой столовой для художников-иконописцев, присоветованной отцом Николаем, Цагар признался, что рука у него не уставала так, даже когда лошадей объезжал. Носатый, накануне выбритый и подстриженный в парикмахерской, он к просьбе Стаха отнёсся со всей ответственностью. Между прочим, ради такого дела этой ночью и ему младшая сестрёнка Мария перешивала отцовский костюм – да вручную! – швейной машинки у неё не было (вернее, пока не было: брат обещал за такой героизм машинку ей купить). Она вообще оказалась девушкой героической: после бессонной портновской ночи согласилась посидеть с больным Петром Игнатьевичем, пока свадебный кортеж (возвышенный образ: добирались, конечно, на автобусах) совершит свой круиз до Холуя и обратно. И на удивление деликатно, после кратких посиделок, Цагар отвалил, понимая, как важно сейчас этим двоим остаться наедине друг с другом. А шестерых богомазов, галдящих в противоположном углу помещения, в расчёт не берём. Хороша была эта зала: стены расписаны холуйским письмом, но без лака. Похоже на оперные декорации, только прописано всё на совесть, с огромным мастерством. Со стен надвигалась на людей всеми гранями славная древнерусская жизнь: красивой дугой плыли по небу белые лебеди, вдалеке круглились купола церквей; добрый молодец в роскошном малахае да в сафьяновых сапожках (удивительно маленьких и изящных для его роста) держал под уздцы белого коня, а тот длинной балетной ногой бил по травянистому берегу реки, где выстроились вёсельные древние ладьи с лебедиными шеями. Деревянные столы – большие и крепкие – были рассчитаны на артель. И окна большие были, и потолок – высокий, белёный. Весёлые богомазы в углу шумели, смеялись, громко что-то обсуждая, – они ж не монахи, и пообщаться рады, и наливочки пропустить. Пока работают, каждый погружён в своё, а вот время обеда – единственный час на разговоры. Впрочем, и они вскоре стали расходиться, и за большим столом осталось лишь трое художников, допивающих кофе… Цагар ушёл, а Надежда и Аристарх всё сидели в почти пустом помещении, молча и даже слегка ошарашенно глядя друг на друга – как глядели когда-то под оглушительный гул колоколов, – но уже совсем, совсем иначе. – Помнишь… как кричали: «На-ве-ки! Наве-ки!» – …и было навеки, и будет – навеки… – …нет, вот сейчас: навеки… потому что: повязаны великой тайной – на земле и на небе. Ты чего улыбаешься?! – …того, что ты – рыжая Дылда… – Перестань! Я о том, что сейчас мы – по закону нерушимой клятвы. А клятва… она такая… она может выдержать вес… вон той колокольни, что в окне. – Э-эй, Дылда! – позвал он, до смешного боясь расплакаться. Она-то, спокойная-спокойная, как раз и плакала в два ручья. Он протянул руку над недоеденным салатом и отёр ладонью обе её щеки. На пальце тонким обручем сверкало цыганское золото, накануне церемонии надраенное им о рукав пиджака: нечто новое, к чему надо привыкнуть. Он уже мог, мог купить и настоящие кольца, но память о Папуше, о Наставнице, спасшей их любовь, о её печальной улыбке, о её щедрости… казалась ему более надёжной охраной; казалась оберегом их союза. – Тушь потекла? – спросила Дылда. – Пока нет, но скоро… |