
Онлайн книга «Маг в законе. Том 1»
И поверх — дикий, звериный рев: — Не сметь! Пусть идут! То не их вина… Очухался-таки Вадюха, спасибо ему! Что ж это я тебе нагадала, сокол?! * * * По селу шли быстро, хотя и не бежали; то и дело оглядывались — не опомнятся ли грушевцы? Не погонятся ли? Сгоряча и наплевать на Вадюхины слова могут: такой случай ведьм-ромок проучить! Однако, слава богу, пронесло. Не погнались. Уже на околице Катарина обернулась ко мне: — Как карты легли, Аза? И не видела, а почуяла: пала тень на плетень! — Да хотела как обычно — счастья, удачи, жену молодую, денег побольше… Сама знаешь, чего положено. Сперва так и падало — само, представляешь? А потом… потом десятка крестовая, черт бы ее побрал! Беда близкая. Я едва сказала — а он… — Ой, глаз у тебя, Аза! Ой, глаз! У бабки моей, говорят, такой был! Лейла рядом идет; губы кусает. Она-то, Лейла, из сэрвов, а сэрвы на гадание страсть злые: что надо, видят, и что не надо, тоже видят. Мне Друц рассказывал — он хоть сам из ловарей [18] родом, да знает. Ревнует Лейла к моему глазу; по-доброму, чистой завистью, нет в ней зла. А дети давно вперед убежали. Они-то первые и углядели. Гляжу: назад, к нам несутся. И галдят — ну точно глухари на токовище: — Мертвяк! Джя, джя! Утопленник там! Они по-ромски орут, только мне уж давно без разницы — по-каковски. Иногда даже самой дивно! А того удивительней: где тут утопиться-то можно, в степи?! Небось, шавят, пострелята! Глядь, за холмом — низинка, ручей плещется. Мы, когда сюда шли, не заметили. По берегу трава сочная, кусты ветки в воду свесили — и белеет там, меж кустами. Сердце у меня зашлось, и ноги враз идти отказались. А потом сами туда, к ручью понесли. Он там и лежал, Михаил-Мишок. Вроде как спал. Вот только не спят люди лицом в воде. Лежит, не шевелится; кудри буйные ручей полощет, гладит, последней лаской ласкает. Что ж ты так, Миша?! Протрезвился, значит? Навсегда протрезвился. Хотела вытащить — может, жив еще, может, откачаем? — да Лейла с Катариной не дали. Прочь потащили, шепчут в оба уха: — Не помочь ему! мертвый он! пошли отсюда, Аза! — Увидят — на нас свалят! живыми не отпустят! — Пошли, пошли! не надо смотреть! не оглядывайся! А я все равно оглядываюсь. Жаль, видно плохо, туманом застит. И понимаю: не туман это. Я это ревьмя реву; слезы глаза туманят. Остановилась, зажала плач в кулак. Слезы рукавом отерла. Глянула назад в последний раз, словно прощаясь — и вижу: далеко по степи человек прочь уходит. Ноги, как ходули, сам на цаплю похож… Землемер! Точно, землемер… он, кажется, так обратно во двор и не вернулся. Тут смешалось все в голове: Вадюха в корчах бьется, пеной исходит, потом мертвое Мишкино лицо привиделось — багровое, с глазами выпученными; а позади землемер, смотрит оловянными пуговицами; и над всем этим — голос. Вроде мой, а вроде и не мой: — А ждет тебя, сокол ясный, беда близкая. И твоя беда, и не твоя, по другу ударит, на тебе отзовется, для других эхом откликнется, свет белый не мил станет… * * * Потом была ночь среди дня. V. ФЕДОР СОХАЧ или ЖАНДАРМЫ ТОЖЕ ПЛЯШУТ
Поднялись высоко, — и вот, нет их; падают и умирают, как и все, и, как верхушки колосьев, срезываются. Книга Иова Раньше здесь было татарское заведение. Фамилия прежних владельцев забылась — Демиркаевы? Кемирдаевы? Миркадаевы?! — но старожилы по сей день облизывались, вспоминая жирную дымламу бабушки Фатимы. Вот уж чем заведение славилось меж людьми! — объедение! Баранье жаркое с обилием овощей, оно исходило душистым паром и до той степени тонуло в пряной, наваристой подливе, что казалось супом. Ели дымламу ложками из магнолии, предварительно завесив грудь платком; и легкое вино уходило под нее в невероятном количестве. Следующие хозяева переделали заведение по-своему. Новые времена, новые веяния. В меню объявилось заковыристое с вензелюшками: "Филе портюгез… беф-бруи… пудинг дипломат…" Но святая дымлама осталась-таки последним, несокрушимым бастионом прошлого, этаким Константиновским равелином, стыдливо превратясь для гурманов в "жаркое по-татарски". И еще остались по краям зала, в ковровых нишах, низкие столики, обложенные вместо стульев дощатыми нарами. Поверх нар тоже стелились ковры — для любителей экзотики. Сегодня заведение, многажды переходившее из рук в руки, называлось почему-то "Пятый Вавилон". И являл собой этот Вавилон, пятый или какой еще, чудовищное смешение божьего дара с яичницей: бледнолицые дачники легко соседствовали с виноделами из Инкермана, баранья дымлама — с кулебякой о дюжине слоев (от рубленой налимьей печенки до куропаток с кальвиль-яблоком! заказывали за сутки!). А обслуга, ничтоже сумняшеся, носила кто татарский халат, кто фрак с ласточкиным хвостом, а кто и просто белую рубаху, кушак да бумажник-лопатошник за тем кушаком. За то и любили. Эй, милейший!.. и еще — пальцами прищелкнуть. Для форсу. * * * …Федор кивнул швейцару и, медленно пройдя меж пьяными, пересек зал. Вот и дверь на кухню. У двери пустовал столик для работников "Пятого Вавилона". Федору всегда разрешали садиться за этот столик — по причинам, о коих частью уже говорилось, а частью будет сказано позже — и добродушные поварихи тихонько подкармливали вечно голодного парня. Иногда рядом останавливался старший официант, Каракалпакер Огюст Модестович, милейшей души человек. Приглаживал набриолиненные волосы, деликатно чихал, тишины ради зажав ноздри двумя пальцами, и приглашал Федора пойти к ним швейцаром. Дескать, рост… стать изрядная… возьмешь булаву — ну чистый Навуходоносор! Счастья своего не понимаешь, голубчик?! Федор отговаривался всякой чепухой. На маленькой эстраде, у фортепиано с витыми канделябрами, сидела певица. Нервные пальцы поглаживали клавиатуру легко, с пустой лаской, будто спину любимой кошки; взгляд певицы туманился грустью. Струилось по залу тихим огнем: — И жизнь не прошла, и сирень не опала, |