
Онлайн книга «Самая страшная книга. Призраки»
На набережной выступала чета Ложкиных. Муж жонглировал зажженными свечами, жена тушила плетью язычки пламени. Они улыбались мертво и натужно. Полые, поддельные, как Железный монгол. Над шатром парили вороны. Черный траурный крест из птиц. – Все в небо глазеешь? Федя вздрогнул. За его спиной возвышался дядя Лаврентий. Широкий в кости и приземистый, он походил внешне, но исключительно внешне, на брата. Федор же удался в мать, хрупкую и утонченную. Она умерла при родах, как и ее мать, Федина бабка, опороченная монашка. Сестры шептались, что понесла монахиня тайно от митрополита Амвросия, но правду зарыли на монастырском кладбище. – Простите, папа, – потупился мальчик. В дядькиных чертах, суровых и черствых, появилась непривычная мягкость. И говорил он по-новому, и новизна страшила пуще прежнего. – Мы думаем, рай на небе. А он подо льдом, во как. Бог на дне реки сидит, и раки у него за апостолов. Федя непонимающе моргнул. Может, они белены объелись: дядька, Хан и остальные? – Снаряди грузовую телегу, – сказал Лаврентий, ласково обозревая шатер. – Вечером со мной поедешь. – Куда? – Не кудахтай, а делай, что велено. Пальнули бутафорские ружья. Закаркало воронье. В шесть часов полицейский сигналом с каланчи приказал фонарщикам зажигать светильники, и Федя с отчимом отправились в путь. Вокруг лежали харчевни, купальни, кофейни, трактиры и мастерские. Барские особняки соседствовали с хижинами ремесленников, мезонины и синие крыши чиновничьих домов – с допотопными петушками селянских изб. У всякой избы была завалинка, почти у всякой – скотный двор. Клевали сугробы журавли колодцев, истошно брехали собаки и гнались за извозчичьими пролетками. Свистели полозья, скрипело ледяное крошево в заболоченных рвах… Федя любил Москву, пусть провинциальную, грязную, крикливую. С ямами ее, с ухабами, с разворованной мостовой. Он умел распознавать ее неочевидную порой красоту и ощущать ее боль. Когда полыхала она, и голубиные стайки загорались, пролетая над пожарищами, и текла по улицам лава пылающего дегтя… Вон до сих пор топорщатся руины и стелются пустыри. Мальчик понукал соловую лошадку. Дядька покачивался рядом, изредка подсказывал маршрут. Чем дальше ехали они, тем извилистее становились улочки. Дома непомерно разрослись пристройками и сараями, уводили в опасные тупики мрачные переулки. Дорога шла зигзагами. На выселках царила своя мода: вместо европейских платьев – кацавейки и шушуны, криво надетые картузы. Не люди, а призраки в клубящемся тумане нечистот. За поворотом громоздились мясные лавки, целая мясная слободка, и зловоние разносилось с задворок. Гнили кровавые лужи, алые проталины. Лавки не расщедривались покупать ледники, а у здешнего люда нюх был притуплен. До Камер-Коллежского вала рукой подать, скоро кончится город. – Эй, – нарушил тишину дядька. – Ты, это… тебе со мной хорошо жилось? Вопрос смутил мальчика. Его ли это отчим спрашивает? – Недурно, – пробормотал Федя. – Бате скажешь, что я тебя не обижал? – Скажу… «Караул!» – завопили из закоулка. Федя поторопил лошадку. Навстречу теперь попадались обозы золотарей, смердящие цистерны. Фонарные столбы, четырехгранные, полосатые, торчали в семидесяти саженях друг от друга. В ящиках коптились жестяные, на конопляном масле, лампочки с нитяными фитилями. Света едва хватало, чтобы озарить тротуар, дорога же покоилась во тьме. Мелькнула под фонарем заляпанная кляксами фигура. Женщина, ухмыляющаяся нагло и откровенно. Чернота мгновение спустя пожрала ее. «Непотребная девка? – подумал Федя. – Почему она в исподнем?» Телега въехала на окраинную улицу, за которой шуршал зазубренными кронами лес. Застыла у неказистой избы. – Какого вам лешего? – рявкнули из-за частокола. – Пречистой молимся, – сказал дядька. – Ну, раз Пречистой… Калитку отворил мужик в портках и казачьем полукафтане. Огляделся по-воровски. – Ты, старшой, заходь. А малец нехай проветрится. – Жди, – сказал дядька и скрылся за частоколом. Федя поежился. В черепе ворочались тяжелыми ядрами мысли. А если «казак» зарежет дядьку и придет за ним? Явно же живодер. Эх, ножик бы с собой взял… Мальчик обернулся к лесу и обомлел. Сердце заметалось, как Саломея по клетке. На пригорке стоял худющий волк. Ребра его вздымались, луна серебрила шерсть. Из пасти свисал багровый язык и вырывались облачка пара. Глаза-лампадки буравили человека. Федя отпрянул, калитка боднула его в бок. Дядька катил по дорожке пузатый бочонок. – Ну, что зеваешь? Подсоби. Федя взглянул на пригорок. Волка не было. Померещилось… Загружая телегу, мальчик чуть не упустил один из трех бочонков и зажмурился, чуя порку. – Не боись, – сказал новый дядька, – больше не ударю. – Что в них? – осмелился спросить Федя. – Порох. – Для фейерверка? Год назад цыган Маринш устраивал огненные забавы, не хуже чем у Шереметева. Использовал серу, порох, березовую стружку для шума и легковоспламеняющийся плывун. Опять хотят огня в программу? Дядька промолчал, но на душе у мальчика посветлело. Делов-то – фейерверк. А подъезжая к «Трубе» – москвичи восемнадцатого века звали «Трубу» «Волчьей долиной» – дядька сказал странное: – Ты как ее увидишь, поймешь. Я тоже не поверил Хану сразу. – Кого – ее? – Завтра узнаешь. Приемный отец, Маринш и Старый Прокоп, чья кожа была испещрена дикарскими татуировками, тащили бочки к реке. Балаганщики бродили среди шарабанов и тарантасов. Карлики Шалабеевы сгрудились на берегу. Кланялись то ли шатру, то ли лунному блину. В шатре горели свечи. Саломея не притронулась к мясу. Схоронилась, притихла. В темноте сияли полумесяцы глазищ. Федя вымел двор. Навестил Ложкиных. В вагончике их не было. Запропастилась и колыбель дочурки. Мерцали на столе клинки, бронзовые рукояти плетей, подсвечники для жонглирования. Мальчик сунул за пояс нож с узким лезвием, выскочил из вагончика. Возле оптического райка столкнулся со Старым Прокопом. Тот таращился на Федю двумя парами глаз: одной настоящей, другой – выколотой чернилами на лбу. Лобные глаза смотрели с подозрением. Настоящие были блеклыми, точно подернутыми смальцем. – На-ка, – Прокоп вручил Феде связку ключей, – отполируй монгола. А потом спать ложись. Завтра день особенный… В паноптикуме, как в морге, пахло карболкой. Мальчик зажег сальные огарки. Захрустели опилки под подошвами. Зашевелились восковые цари. Желтоватые пергаментные лица, такое лицо было у папы, когда гроб везли на бедное Миусское кладбище. |