
Онлайн книга «Долгое дело»
И промелькнуло, исчезая… …Ударить чаще всего хочется любимого человека… Промелькнула какая-то глупость, но все-таки почему удавалось растрогать матерых уркаганов, которые сморкались, терли кулачищами глаза и рассказывали про себя все, не упуская ни интимных, ни воровских подробностей? Почему не получается разговора с любимой женщиной, у которой что-то случилось, или это у него случилось, или у них обоих случилось?.. Рябинин убыстрил шаг, словно куда-то опаздывал. Он уже не интересовался названиями улиц и не считал кварталы, занятый едкими и непроходящими мыслями. Он почти бежал, сжигаемый этими «почему» — от них бежал и с ними. Восьмиэтажный блочный дом в тихом закоулке удивлял прохожих белой, чуть не мраморной доской с желтыми, чуть не золотыми буквами: «Дом высокой». Зачем писать, что дом высокий? Не такой уж он и высокий. И почему неграмотно: «высокой»?.. Редко кто догадывался, что буквы третьего слова «культуры» — осыпались с доски, как листья с осеннего дерева. «Дом высокой». Не сюда ли Рябинин бежал своими беспорядочными зигзагами?.. Он поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру с дверью, исполосованной блестящими, похожими на фольгу, лентами. За ней сначала раскашлялись. Затем дверь приоткрылась, показав в проеме совок бородки, который мелко затрясся. Жилистые смуглые руки схватили Рябинина и втащили в переднюю. Запах книг, яичницы и свежего кофе знакомо щекотнул нос, а скулу щекотнула жесткая бородка, что означало поцелуй. — Следопытский нюх привел тебя к ужину… Гостинщиков втолкнул его в комнату своей холостяцкой квартирки и толкал до самого стола, где на чистейшей белой скатерти сиял ровно один прибор. Второй появился рядом мгновенно — расписанные золотом тарелки, серебряные нож и вилка, хрустальный фужер, салфетка… Рябинин знал, что утром Рэм Федорович съедает из холодильника кусок сыра и стоя выпивает стакан чая, в обед берет на подносик столовские щи с котлетами, в поле ест все и везде и только дома по вечерам ужинает на фарфоре и хрустале, под классическую музыку, иногда при свечах. — Сезар Франк, — сказал геолог, протянул руку за полку и включил стереофонический проигрыватель. Рябинин почти не знал Франка. Под тихую музыку он рассеянно отпил портвейн из старинной кубической рюмки, ковырнул вилкой загадочное блюдо яичница с давлеными абрикосами, посыпанная какой-то запашистой травкой, — и спросил: — А чаю можно? — Так, следствие в тупике… Чай, как всегда, влился прямо в кровь. — Приятно, что ты приходишь со своими бедами ко мне. — Чего ж тут приятного? — вяло спросил Рябинин. Рэм Федорович, одетый к ужину, провел ладонью по темному, с далекой игрой зари, галстуку и поправил воротник до блеска белой рубашки. — Видишь ли, к человеку, к которому не хочется идти в горе, не стоит ходить и в радости. Рябинин неожиданно и легко улыбнулся. Оказывается, не только чай умеет вливаться прямо в кровь; оказывается, человеческая мысль тоже умеет, а уж кровь доносит ее до нашей души. Не за этим ли он сюда и пришел? Он коротко рассказал про бриллиант и смерть продавщицы. — Да неужели ты к этому не привык? — удивился Гостинщиков. — Разве можно привыкнуть к смерти? — Привыкнуть можно ко всему. — Нет, можно только притерпеться. Рэм Федорович взял рюмку в тонкие сухие пальцы, сделал глоток и блаженно улыбнулся: хорошая музыка, красивая сервировка, марочный портвейн, рядом друг… Он сделал второй глоток и спросил еще тем, полевым голосом, когда один из них был коллектором, а второй — начинающим геологом: — Как я тебя звал-то? — Романтиком. — Как ты меня звал-то? — Циником. Гостинщиков довольно кивнул, заостряя бородку частым поглаживанием ладони: — Э, умерла свидетельница… Ну и что? И ты умрешь. Смерть естественна. — Неужели естественна? Рэм Федорович нацелил свою бородку-колышек прямо ему на грудь и смотрел прищуренно с высоты поднятой головы. — Сережа, с этой мыслью человек смиряется еще в молодости. Рябинин встал и прошелся вдоль книжного стеллажа. Книги, книги… По геологии, геофизике, геохимии, геотектонике… По математике, кибернетике, бионике… Эти книги его не очень интересовали, ибо они были о том мире, который поддавался исчислению. Землю и звезды, лучи и молекулы человечество подсчитает, взвесит вычислит. Душу бы не забыли… — А старость естественна? — спросил Рябинин. — Знаешь, Сережа, э, что такое пыль? Это бывшие крепчайшие горные породы. А ты спрашиваешь о человеческом теле. — А подлость, глупость и разная дрянь — естественны? — Э, Сережа, на своих кодексах ты поднаторел в софистике. Рэм Федорович наслаждался: кроме сервировки, музыки и друга вырисовывался спор, которые он любил больше научной работы, а возможно, научную работу любил именно за споры. — В чем же я софист? — Перескочил с материи на социальность. — Я хотел показать, что уж коли естественна главная подлость мира смерть, то остальные подлости тем более естественны. — Восставать против законов природы, Сережа, позволено лишь богам. — В смирении перед смертью есть что-то рабское. И промелькнуло, исчезая… …Человек, который находит смерть естественной, недостоин жизни… Пронеслась. Иногда Рябинину хотелось поймать убегающую мысль — куда они бегут, уж не в космос ли? А иногда был рад этому стремительному исчезновению, ибо поймай он ее, не знал бы, что с ней делать. — Осознавать реальность не рабство, а мудрость. Налить еще чаю? Рябинин кивнул. — Значит я не мудр. — А ты мудрым никогда и не будешь. — Почему же? — Ты романтик, а они до смерти остаются наивными. Рябинин подошел к другой стене, к другому стеллажу, где не было ни одной книги. Породы, минералы, друзы, глыбы, кристаллы… Крепчайший каменный мир, тот самый, который превращается в прах. Неужели вот этот длиннющий и яркий, как ракета, кристалл горного хрусталя станет пылью? Неужели этот кусок сахарного мрамора рассыплется? Неужели эти золотые кубики вкрапленного пирита станут пылинками? Неужели васильковый лазурит, лимонный топаз и медовый янтарь превратятся в ничто? И неужели тот бриллиант, из-за которого умер человек, тоже станет прахом? Тогда зачем же… — Рэм Федорович, тебе пятьдесят лет… — Прекрасный возраст! Еще ничего не болит, но уже все соображаешь. — Вероятно, такие вопросы задают столетним… — Прекрасный возраст! — опять перебил геолог. — И девушки на тебя еще посматривают, и пожилые дамы уже поглядывают. |