
Онлайн книга «Тайна булгаковского «Мастера…»»
![]() Борис Пильняк На следующий день поэт‑коммунист Александр Безыменский обратился к съезду со стихотворной речью, в которой были строки, касавшиеся неугодных стране Советов литераторов: «А вдали боевую идею
Взяв язвительным словом в штыки,
Цветом „Красного дерева “ преют
И Замятины и Пильняки.
С Пильняками мы драться сумеем
Вместе с братьями из „На литпосту “
Но по этим враждебным целям
Будем бить мы начистоту».
Такого ещё не бывало. С самых разных трибун громили «чуждых пролетариату» писателей и поэтов, но чтобы с трибуны съезда партии… И в присутствии вождей… Перед автором «Красного дерева» мгновенно захлопнулись все двери. Он сразу же стал никому не нужен. В нём перестали нуждаться. А это означало, что Пильняка тотчас же перестали печатать и расхотели посылать за границу. А ведь ещё совсем недавно года не проходило, чтобы он ни отправлялся в очередной зарубежный вояж. Одним словом, с ним поступили точно так же, как поступали в ту пору со всеми, кого зачисляли в ряды врагов. Выход оставался один — обратиться с письмом к вождю. И Пильняк написал Сталину (черновик письма сохранился в архиве писателя): «Глубокоуважаемый товарищ Сталин, я обращаюсь к Вам с просьбой о помощи… В разрешении выехать за границу мне отказано. Почему? — я не знаю. Неужели мне надо предположить, что обо мне думают, что я убегу, что ли? — но ведь это же чепуха! — ведь не могу же я убежать от самого себя, потому что свою судьбу и судьбы революции я не отделяю одну от другой, — куда я побегу от родины, от языка, от жены, от детей?.. Иосиф Виссарионович, даю Вам честное слово всей моей писательской судьбы, что если Вы мне поможете сейчас поехать за границу и работать, я сторицей отработаю Ваше доверие… Я напишу нужную вещь… Верьте мне — и я прошу Вас мне помочь». Сталин Пильняку поверил. И писателя выпустили за границу! Он привёз оттуда повесть «О’кей», громившую загнивающий капитализм. «Доверие» вождя (а стало быть, и партии) было «сторицей отработано». А Булгаков летом 1930‑го приступил к работе во МХА‑Те. Она началась с того, что «бывшего драматурга», жаждавшего настоящего живого дела, бросили на «Мёртвые души». Два года спустя в письме своему доброму другу‑филологу П.С.Попову Михаил Афанасьевич напишет: «Как только меня назначили в МХАТ, я был введён в качестве режиссёра‑ассистента в „М[ёртвые] д[уши]“… Одного взгляда моего в тетрадку с инсценировкой, написанной приглашённым инсценировщиком, достаточно было, чтобы у меня позеленело в глазах. Я понял, что на пороге ещё Театра попал в беду — назначили в несуществующую пьесу… Кратко говоря, писать пришлось мне». К инсценировке гоголевской поэмы Булгаков приступил, прекрасно понимая, что взялся за невыполнимое дело. В том же письме П.С.Попову есть строчки: «„Мёртвые души“ инсценировать нельзя. Примите это за аксиому от человека, который хорошо знает произведение». Кроме инсценировки поэмы Гоголя Булгакову пришлось принять участие ещё в одной работе. Вот как о том писала Л.Е. Белозёрская: «По вечерам к нам приезжала писательница Наталия Алексеевна Венкстерн… Московский Художественный театр заказал писательнице инсценировку Пиквикского клуба Диккенса. По Москве тогда пошли слухи, что пьесу написал Булгаков. Это неправда: Москва любит посплетничать. Наташа приносила готовые куски, в которых она добросовестно старалась сохранить длинные диккеновские диалоги, а М.А. молниеносно переделывал их в короткие сценические диалоги. Было очень интересно наблюдать за этим колдовским превращением. Но Наталия Венкстерн была женщина умная и способная: она очень скоро уловила, чего добивался Булгаков». В то время существовало одно очень «неудобное» обстоятельство — Булгаков не мог целиком посвящать себя мхатовским заботам: ТРАМ тоже требовал времени. Поэтому общение с Н. Венкстерн и с «Мёртвыми душами» продолжалось лишь до середины лета. О том, что произошло потом, — в воспоминаниях Л.Е.Белозёрской: «… у нас на Пироговской появились двое молодых людей: один высокомерный — Фёдор Кнорре, другой держался лучше — Николай Крючков… Трамовцы уезжали в Крым и пригласили Булгакова с собой. Он поехал». Взрывная жизнерадостность коллектива молодёжного театра передавалась всем пассажирам вагона поезда. Заразила она и «консультанта» Булгакова, настроение которого сразу стало самым что ни на есть приподнятым. К тому же и кое‑какие деньги у него в тот момент, видимо, появились. Об этом можно судить по письмам, которые Булгаков отсылал оставленной в Москве супруге: «15 июля 1930 г. Утро. Под Курском. Ну, Любаня, можешь радоваться. Я уехал! Ты скучаешь без меня, конечно? Кстати: из Ленинграда должна быть телеграмма из театра. Телеграфируй мне коротко, что предлагает мне театр… Бурная энергия трамовцев гоняла их по поезду, и они принесли известие, что в мягком вагоне есть место. В Серпухове я доплатил и перешёл… С отвращением любуюсь пейзажами…» Как видим, в жёстком вагоне (как все остальные трамовцы) консультант Булгаков ехать не пожелал. Предпочитая с «отвращением любоваться» видами из окна вагона мягкого. На следующий день в Москву полетело новое письмо: «16 июля 1930 г. Под Симферополем. Утро. Дорогая Любаня! Здесь яркое солнце. Крым такой же противный, как и был. Трамовцы бодры, как огурчики… Пожалуйста, ангел, сходи, к Бычкову‑портному, чтобы поберёг костюм мой. Буду мерить по приезде. Если будет телеграмма из театра в Ленинграде — телеграфируй. М.». Опять же получается, что, как все прочие граждане «консультант» ТРАМа ходить не желал, предпочитая носить пиджаки и брюки только от портного Бычкова. И ещё Булгаков не терял надежды на заказ ленинградского театра. 17 июля (уже из пансионата «Магнолия» в Мисхоре) Михаил Афанасьевич снова написал жене: «… устроился хорошо… Жаль, что не было возможности мне взять тебя (совесть грызёт, что я один под солнцем). Сейчас я еду в Ялту на катере, хочу посмотреть, что там». Видимо, для того, чтобы поскорее избавиться от «угрызений совести», Булгаков на следующий же день телеграфировал в Москву Елене Шиловской, приглашая её приехать к нему в мисхоровский пансионат. Елена Сергеевна с ответом, надо полагать, задержалась, и 23 июля Булгаков послал телеграмму жене: «Почему Люссеты нет писем. Наверно больна». |