
Онлайн книга «Восьмая личность»
Замерев в массивном дверном проеме, она кажется маленькой для своего возраста — ей за двадцать. Короткое красное платье подошло бы девочке не старше десяти. Мы молча стоим, а она оглядывается — не знаю, что она там ищет. Она опять устремляет взгляд на мой ворот. Легкий кашель. — Может быть, ты пройдешь в кабинет? — спрашиваю я. — Да, извините, — говорит она, одергивая платье. Стандартная практика предполагает, что ведущим является пациент; это он инициирует диалог, раскрывая и обсуждая то, что в настоящий момент у него на уме. Однако с новыми пациентами я склонен пересаживаться на водительское место. И брать в свои руки терапевтические вожжи. Я применяю что-нибудь очень простое: представляюсь или задаю вопрос о причине, вынудившей их обратиться за лечением. Слезы льются иногда перед тем, как задаются вопросы, и всегда, когда я сажусь на свое место и позволяю чувствам пациента вздохнуть свободно. Здесь нет никаких жестких правил, но я считаю, что это помогает получить хоть какое-то представление о человеке, прежде чем сделать следующий шаг. Сегодня я жду. Алекса ловит мой взгляд, одергивает платье и выпрямляется. Ее осанка неожиданно становится прямой, а вся она — напряженной и сосредоточенной. — Я хочу возобновить лечение, — начинает она. — А ты прекращала? — Он ушел на пенсию. — А. — Я посещала его дважды в неделю в течение четырех лет. Думаю, мы добились немалого. Но потом Джозеф — доктор Эпплбаум — ушел на пенсию. Уехал из Лондона, чтобы больше времени проводить с семьей. У него есть внуки. Он был старым. — Полагаю, это было тяжело, распрощаться с ним. — Да. Это… Я чувствую ее волнение, замечаю, что она замолчала на полуслове. Что у нее приоткрыты губы. — Это было?.. — подбадриваю ее я. — Это было тяжело. Болезненно. Я страшно по нему скучала. Я сажусь чуть боком, опираясь на один подлокотник. Я должен соответствовать образу психиатра: нога на ногу, слабая улыбка, глубокая задумчивость. Между нами стоит коробка с бумажными салфетками. Она теребит прядь длинных каштановых волос, улыбается, затем передает мне заполненные анкеты — требование для всех новых амбулаторных и стационарных пациентов, начинающих лечение в «Глендауне». Просматривая ее ответы, я обращаю внимание на ее почерк, по-детски неровный, что сигнализирует об остановке в развитии и неуверенности в своей безопасности. — Вижу, что ты не заполнила раздел о лекарственной терапии, — говорю я. Пауза. — Для этого есть причина? — Я не хочу, чтобы на меня вешали ярлыки. Или приписывали диагноз, — поясняет она. Хмурясь, я вопросительно смотрю на нее и прошу внести ясность. — Мне не нравятся ярлыки, — ощетинивается она. — Они ведут к патологизации. — Понятно. Менее опытный психиатр приступил бы в этот момент к действию, стал бы сотрясать воздух словами — из страха перед тишиной, нежеланием пациента говорить, что-то недоделать. Но, бросаясь в атаку, психиатр забывает о том, что надо слушать. Он забывает, что речь не о нем и задача не в том, чтобы избавить его от дискомфорта. Так что я молчу. Именно в такие моменты происходит все хорошее. В такие моменты эмоции получают встряску и чувства поднимаются на поверхность, давая пациенту время поразмышлять, а психиатру — понаблюдать. Алекса неотрывно смотрит на картину маслом над моей головой — это пейзаж с английской береговой линией. Она медлит, выражение на ее лице неясное, сложное. Ее взгляд скользит по вздымающимся скалам и кружащим чайкам, по белым бурунам, разбросанным по чернильным водам Дуврского пролива. Мы сидим тихо. Тиканье часов на моем письменном столе звучит громко, как звон колокола. Я вижу, что молчание успокаивает ее, и не делаю ничего, что могло бы нарушить его. Однако меня неожиданно охватывает ощущение одиночества, и я задаюсь вопросом, о чем она там думает, что ее так заинтересовало, почему она утратила внимание к нашему терапевтическому танцу. «Терпение, — говорю я себе. — Жди». В конечном итоге она отводит взгляд от картины, но, замечая мой выжидательный взгляд, опускает глаза долу. Я откашливаюсь. — Ярлыки могут привести к патологизированию, — говорю я, возвращаясь к ее последнему высказыванию, — но иногда диагноз бывает полезен. Ведь было бы глупостью и даже беспечностью выписывать аспирин при повреждении мозга, бандаж при сломанном запястье или гомеопатию при глубокой депрессии. Она морщит лоб. — Я боюсь, что меня неправильно поймут, — говорит она, — что мне наклеят ярлык. Заклеймят каким-нибудь видом сумасшествия. — Ты считаешь себя сумасшедшей? Она пожимает плечами. Я наклоняюсь вперед. Она откидывается на спинку. — Сумасшествие — это состояние ума, — говорю я, — такое страшное, что от него хочется убежать. Возможно, ты всегда считала себя сумасшедшей. И сейчас, придя сюда, ты как бы подтверждаешь это, верно? Ты больше не можешь это скрывать. Люди все равно все узнают. В том числе и я. И с этим страхом к тебе приходят стыд и угрызения совести, потому что ты думаешь, будто это твоя вина — что ты сама навлекла на себя все это. Даже если ты не всегда помнишь, что ты на самом деле натворила. Так что в этой ситуации есть два аспекта: весь мир видит, насколько сильно твое сумасшествие, и ты и сама воспринимаешь себя как разрушительное зло. Сама вешаешь на себя ярлык. Клеймишь себя определенным видом сумасшествия. Она изумленно таращится на меня. — Я не хочу, чтобы все считали меня чокнутой, — шепчет она. — Все? — Ну, в основном мачеха. Я снова заглядываю в анкету. — Ты живешь с мачехой… Анной. Какая она? — Зануда. Все еще обращается со мной как с ребенком. Ее дыхание учащается. — Она поселилась у нас вскоре после того, как мама покончила с собой, и стала заботиться обо мне, ну, обо мне и отце… пока он не слинял, не бросил нас. Мне было шестнадцать. — Он не взял тебя с собой? — Я ему была не нужна. Пауза. — Обидно было? — Пфф. Я видела, что это неизбежно. — Как так? — Ему стало скучно. Я наблюдала, как Анна пытается вернуть его, но чем упорнее она старалась, тем сильнее он презирал ее. А потом он с кем-то познакомился. С кем-то помоложе. — Я имею в виду, тебе было обидно, что он не взял тебя с собой? Она пожимает плечами, отмахиваясь от моей попытки добраться до ее чувств. |