И это было лишь прологом к священнодействию.
Когда дед Саня с Кондратием Паком, выпив чаю с пирожками Полины Витальевны, отбывали в свой Авиагородок, Сеня принимался околачиваться по квартире в нетерпеливом ожидании мамы. Ибо только с мамой они развешивали ёлочные игрушки, и только мама со своим опытом нежных касаний имела право приближаться к тонким шарам.
Надо было вытерпеть до возвращения мамы с работы, затем вытерпеть, пока она поужинает («Дай же мне кусок проглотить, ей-богу!»). Сеня стоял над душой, слегка приплясывая, что-то бурча и даже повизгивая… пока, наконец, не приступали, как говорил папа, «к церемонии повешения».
Для этого гасили верхнюю люстру, зато торжественно включалась зелёная Ардеко́, которой полагалось служить своеобразным экраном, волшебным фонарём. Путём бережных раскопок из ватных сугробов в коробке извлекался первый шар…
У мамы были красивые руки, тонкие ловкие пальцы. Правой она держала шар за ниточку, левой невесомо поддерживала его снизу и, поднося к Ардеко́, показывала сыну каждый шар на просвет. Все они были необыкновенные: некоторые полупрозрачные, будто заиндевелые, со смутными фигурами внутри, некоторые – зеркальные. И каждому зелёный отсвет Ардеко́ придавал дымное лесное волшебство.
Мама и сама вовлекалась в медленное погружение в детство; она умолкала, двигалась плавно и неторопливо, и когда через полчаса папа восклицал: «Ну, ребятки, завершайте уже вашу ассамблею, дайте газету почитать!», у мамы – как, впрочем, и у Сени – был отрешённый вид разбуженного человека.
Включался свет, и наступал черёд Сени развешивать по ветвям «мелюзгу» (но очаровательную мелюзгу!): крошечные фигурки животных и птиц, овощей и фруктов, извлекаемых из плоской гэдээровской коробки, привезённой дядей Петей с какого-то хирургического симпозиума. Все крохотули-игрушки были так скрупулёзно, так натурально сделаны: пупырчатые огурчики, задорные оранжевые морковки, умилительно крошечные лиса и волк, и мишка, и домик, и клоуны, и корзинки с фруктами…
Последним к уже завершённому одеянию ёлки допускался папа, который водружал «маковку», диадему: жёлтую стеклянную пику с давним маленьким сколом, из-за чего надевать её следовало под правильным углом, поднявшись на цыпочки… Как шитый полог, синий свод Пестреет частыми звездами… – бормотал папа, старательно прилаживая пику.
Ритуал преображения их семейной ёлки взрослому уже Гуревичу представлялся торжественными сборами на бал какой-нибудь гоф-фрейлины при императорском дворе: сначала к особняку прибывает парикмахер Гелио со своим саквояжем и два часа колдует над куафюрой, отскакивая, любуясь, покрывая лаком то этот завиток, то вон тот кренделёк… попутно делая галантные комплименты красоте и очарованию magnifique princesse… Затем две горничные вносят и расстилают на покрывале высокой постели великолепное новое платье, доставленное буквально минуту назад, а за ними уже торопится швея, и минут сорок ползает по полу, подкалывая, прихватывая там и сям кружева по подолу… Каждый делает свою работу, кто-то прибывает, кто-то отбывает… Старшую горничную посылают принести из сейфа в кабинете князя сапфировую диадему… Наконец – в ослепительном наряде, в изящных туфельках, завитую и накрашенную, с диадемой в сложнейшей причёске – придворную даму подсаживают в карету с фамильным гербом два дюжих камердинера.
…И на ближайший месяц ёлка в углу – напротив их белой кафельной печи – становилась привычным атрибутом обстановки. На Старый Новый год, который в Ленинграде всегда все отмечали, на обед приезжали дед Саня и бабушка Роза, и за празднично накрытым столом все тихо, по-семейному смотрели «Кабачок «13 стульев» с пани Моникой в исполнении Ольги Аросевой.
Но на каникулах…
* * *
В годы его детства ёлки – не деревья, а детские новогодние праздники – были довольно убогим мероприятием. Настоящие ведомственные «ёлки», с интересной концертной программой, с богатым подарком, в котором и шоколадный Дед Мороз имеется, и две мандаринки, и здоровенная шоколадина, – были, как там Диккенс писал, «уделом избранных».
Обычные же школьные-районные «ёлки» представляли традиционные новогодние скетчи в исполнении парочки нетрезвых актёров в заношенных и прожжённых сигаретами костюмах Волка и Зайчика. Волк гоготал неприятным, но вполне естественным голосом прирождённого пропойцы, его жена-зайчик убегал и прятался под ёлкой, пискляво умоляя детишек его спасти. Дирижировали этой вечной интермедией Снегурочка, засыпанная блескучей паршой, и Дед Мороз в свалявшемся парике и серой от костюмерной пыли бороде.
Тем поразительней была трепетная любовь младшего Гуревича ко всей этой, как называла её мама, «балаганной белиберде». («Лучше сядь и почитай свежий номер «Техники – молодёжи», ты что, малявка?».)
А вот нравилась Сене эта беготня за Зайчиком, нравился хвойный запах подвязанных для густоты кроны ветвей, сверкание золотых шаров и игрушек, праздничный дождик конфетти, блескучие гирлянды и бумажные флажки. Нравились песни всем хороводом, нарядные сверстники и внезапное волшебство: когда из тёмного угла появлялась Снегурочка, ведомая лучом пыльного жёлтого прожектора. И ужасно нравилось её голубое одеяние – как это, чёрт, называется, то, что на ней надето: зипун, сарафан, армяк? А её толстенная белоснежная коса, свисающая через плечо куском корабельного каната! Ой, как всё это нравилось! Короче, Сеня всегда ждал своих детсадовских, а потом и школьных ёлок с мечтательным нетерпением.
Папа объяснял этот феномен просто: он говорил, что живое воображение его начитанного и чувствительного сына дорисовывает реальность до желаемой кондиции; придаёт явлениям собственную выпуклую изобразительность и красочность; и что подлинное действие происходит не в социуме, который крутится у сына перед глазами, а в его интересно устроенной голове… Ничего, говорил папа, года через три-четыре, ну, пять… все придёт в норму, Сеня израстется, и, как сказал поэт: «Так исчезают заблужденья С измученной души моей…»
Все это так, пусть, но как дорисовать в воображении шоколадного Деда Мороза в шубе из красной фольги? или здоровенную шоколадину в серебряной обёртке? или мандарин? – мандарины Сеня обожал за одуряюще сильный запах цитрусовых плантаций из книг то ли Фенимора Купера, то ли Майн Рида.
Между прочим, взрывоопасное воображение Гуревича, вопреки предсказаниям папы, с возрастом никуда не испарилось, наоборот – впоследствии оно обеспечивало Гуревичу трогательные и волнующие воспоминания самой первозданной силы. Как иначе объяснить его невольные слёзы при виде очередной наряженной ёлки и очередной Снегурки, явно вторичного происхождения? Да-да, на всех этих детских праздниках на глаза у взрослого Гуревича наворачивались слёзы, и кто-то из детей, кто сидел поближе, нырял ему под руку и спрашивал мерзким шёпотом:
– Па-ап, ты плачешь?
* * *
…Но той зимой, на каникулах в четвёртом классе, когда Сене исполнилось десять лет (да, первая десяточка прокатила!) – с «ёлками» наметилось некоторое ведомственное оживление. Возможно, в недрах Министерства образования, или кто там отвечал за наше счастливое детство, произошла какая-то подвижка в сторону всеобщего ёлочного равноправия. И к этим самым «ёлкам» подоспела особенная, нарядная такая зима: белый-белейший, хотелось даже сказать белоснежный, снег на фоне жёлтых, с белыми колоннами зданий, чёрная графика чугунных решёток и голых чёрных ветвей, искристый свет фонарей… и с самого утра – ожидание праздника. Во дворе их дома на детской площадке большие ребята налепили из снега всякие чудеса: крепость крестоносцев, пещеру с животными, целую семью снеговиков, и каждый день кто-то выносил из дома лейку с подкрашенной водой и поливал всю эту скульптурную группу. Выходишь во двор по дороге в школу и попадаешь в розовую-марганцовую, или зеленоватую от зелёнки, или голубоватую от синьки сказочную страну…