Очень быстро Гуревич понял, что обречён драться, причём все время, безнадёжно и безрадостно, не надеясь на правила чести.
Дрался он каждую перемену. Вернее, Гуревича просто били, так как уже через минуту честной драки один на один кто-нибудь из пацанов, а то и двое-трое подскакивали и врезались в свалку – никогда не на стороне Гуревича.
«Евреи, вон из класса!» – Голодных поднял над головой очередной рукописный плакат. Буквы были обведены красным фломастером, чтобы все видели издалека. Из евреев в классе были только Гуревич и учитель истории, который, как и все прочие, сделал вид, что не замечает самодельного вопля Голодных.
После урока он велел Гуревичу остаться. Сеня стоял рядом с учительским столом и смотрел, как историк молча собирает в стопку тетради, перехватывает их трусняковой резинкой и кладёт в свою затрёпанную холщовую торбу. Затем он неторопливо снял с доски и скатал карту России, после чего снял и стал протирать полой свитера свои толстые подслеповатые очки. Историк был единственным учителем, с уроков которого не хотелось сбежать.
На уроках он запальчиво рассказывал о преступлениях, ошибках и великих свершениях исторических личностей, будто они – его соседи по коммуналке или алкаши в очереди за пивом. Порой он просто разыгрывал диалоги между каким-нибудь Павлом Первым и его мамашей Екатериной Второй – да так убедительно, будто присутствовал там под столом или за креслом.
Интересный, отдельный был мужик. Ученики его уважали, несмотря на нелепую походку слабовидящего.
Может, он просто и не видел того, что написал Голодных? – подумал Сеня. Ведь только так можно объяснить его молчание. Почему, почему никто из взрослых не решается заехать тому по морде? Сеня представил, как их справедливый, раздающий оценки давно умершим деспотам, гениям, полководцам и государям, норовистый их историк подходит к мелкоголовому говнюку, размахивается и влепляет ему заслуженную плюху!
– Они скоро уйдут… – наконец проговорил историк, не глядя на Гуревича.
– Кто – они? – тот поднял голову.
– Все эти балбесы. Три четверти их уйдут после экзаменов.
– Куда? – тупо спросил Сеня.
– В ПТУ. Останутся нормальные ребята. Классы переформируют, кого-то сольют. Будет у тебя совсем другой класс. И наступит другая жизнь…
Гуревич обречённо подумал, что, куда бы ни ушли три четверти его класса, в воздухе они не растворятся. В смысле, в воздухе страны. Что они – плоть от плоти каждой молекулы этого воздуха. Ещё он с некоторым удивлением отметил, что можно, оказывается, говорить о каких-то вещах, не произнося определяющих тему слов, и при этом понимать друг друга.
– Понятно, – сказал он. – Можно идти, Ёсифлавич?
Историк поправил свои толстые очки, будто собирался ещё что-то добавить. Но, видимо, раздумал.
– Да-да, иди, – проговорил он. – Иди, конечно…
Историка звали Иосиф Флавиевич. Ей-богу. С места не сойти! В восьмом классе Гуревичу, а тем более прочим балбесам, это не казалось ни смешным, ни нарочитым. Имя Иосиф в стране было памятным и уважаемым. А что там дальше за ним вьётся – Виссарионович или ещё какое-то замысловатое бла-бла-бла… это можно зажевать.
Но много лет спустя, вспоминая добром своего учителя, Гуревич пытался понять: о чём думал его родитель Флавий, давая сыну такое имя, и о чём, в свою очередь, думал сын, выбирая профессию историка?
* * *
В мае, за считаные дни до экзаменов, Гуревича скрутил приступ аппендицита. Случилось это прямо на уроке, и отпущенный физичкой восвояси, держась за стенки, Гуревич пополз в медпункт. Там его уложили на кушетку и вызвали скорую. В этот миг прозвенел звонок на перемену – пробил гонг, пришло время драться. Прямо в медпункт явился Голодных с подкреплением, они выволокли скрюченного Гуревича в коридор и снова побили. На сей раз он не сопротивлялся, и фельдшер со скорой подобрал его в коридоре, прямо с пола.
Прооперировал Гуревича собственный его дядя Петя. В папиной семье все, кроме папы, были хирургами. Два брата и сестра, тётя Фаня. Она тоже кромсала-шила-пилила-рубила, как залихватский дровосек. «Сплоховал, – весело говорил дядя Петя, – один только Марик».
Длилась вся эпопея с аппендиксом до самых экзаменов, так что Гуревича перевели в девятый класс по текущим, вполне благополучным оценкам. То есть опять он, сука, выиграл! Балабол, шут гороховый и еврей к тому же!
Все вражины его корпели, как миленькие, над математикой, сочинением и прочим наказанием божьим, поклявшись прибить Гуревича окончательно при первой же возможности.
Они и явились первого сентября к своей бывшей школе напористой, злой и азартной командой, за лето сильно подросшей и окрепшей.
Их заметила из окна физкабинета Ирка Крылова. Посоветовала Гуревичу уйти через окно туалета на первом этаже, но Гуревич, влюблённый в Ирку не на жизнь, а на смерть, не пожелал – вот же клоун! – оказаться униженным в её глазах и, как дурак, попёрся к выходу через центральный вход – на встречу с кулаками и каблуками этой дружной сволоты.
«Салют голодному тупому пролетариату!» – успел обречённо крикнуть Гуревич, пока его не завалили… А завалили его прямо там, на крыльце, подхватили под мышки и отволокли за школу. И поскольку он не заткнулся, падла, а продолжал сквозь выбитый зуб комментировать всех и каждого, причём даже в рифму, то его славно и подробно отдубасили на пустынной волейбольной площадке, за кустами.
Укрывая голову обеими руками, он увидел перед собой огромные ноги в элегантных, не пролетарских, не пэтэушных туфлях. Эти ноги стояли довольно близко, но всё же поодаль, и пребывали в полном и как бы недоуменном покое.
– Хочь, пиздани его тоже? – услышал Гуревич в тумане.
– Не хочу, – ответил чей-то баритон, и ноги в красивых туфлях удалились, хотя Гуревич, избитый на сей раз крепко и не по-школьному, этого уже не заметил.
* * *
…Первое, что увидел Гуревич, дней через десять вернувшись в класс, были те же огромные туфли – похоже, итальянские, винной кожи, немыслимой красоты. Владелец их с трудом умещался за школьным столом, выдвинув ноги в середину ряда, перекинув одну на другую и покачивая верхней. Красавец, неандертальский тип: крупный нос, крупные губы, шелковистая каштановая грива… Валерий Трубецкой, ни больше ни меньше. Боже мой! Везёт же людям с фамилиями: родиться Трубецким, и где – в Петербурге!
Валерка был абсолютный балдюк, но хорошо играл на гитаре. Не трын-брын-оп-ца-ца, а волнующие арпеджио, тремоло, за душу берущие глиссандо-пиццикато. Много чего ещё имелось у него в арсенале: пальцы бегали вразброс, как тараканы, щипали-щёлкали, перебирали струны. Где-то, стало быть, учился, возможно, и в музыкальной школе. Ну, и голос неплохой: не Макаревич, конечно, не Высоцкий… но охмурить девчонок – много ль надо? В него и втюрились разом все дурынды, как одна, все девочки класса – особенно та, по которой страдал Гуревич: Ира Крылова.
Ирка была брюнеткой с очень чёрными ресницами над очень светлыми голубыми глазами; этот контраст интриговал, обещая нечто жгучее. Миледи, коварная! Главное, у неё уже имелась грудь: не намек-обещание, не приблизительный эскиз, как у других девчонок, а настоящая грудь, заключённая в настоящий тугой лифчик – на физкультуре под майкой угадывались три мелкие пуговички на спине. Обольстительная, головокружительная! Это из Золя? Нет, из Мопассана. (Мама нашла под подушкой, сказала: «Господи, да читай на здоровье, отличный писатель!»)