Санитары ввели и посадили на стул невысокого щуплого человека лет тридцати семи: жёсткий ёжик на голове, глубокие морщины вдоль рта, растянутого в застывшей усмешке.
– Здравствуйте, здравствуйте, – благожелательно произнёс профессор Нестеренко, просматривая сопроводительные бумаги больного. – Представьтесь нам, пожалуйста: кто вы, как вас зовут…
По сжатым губам пациента пробежало нечто вроде судороги. Казалось, он слова не выдавит. Но вдруг – будто переключили его в другой режим – стал говорить легко, причём языком грамотным и свободным.
Гуревич, который до этого рассматривал в окне набухшие почки на тополе, заинтересованно обернулся на звук этого голоса: речь была выразительная, звучная, оформленная. Так мог говорить актёр драматического театра, писатель или хороший учитель русского языка и литературы.
– Не имею понятия, что вас может заинтересовать в моей давно описанной биографии, которая, кстати, лежит перед вами, уж не знаю – в каких категориях запечатлённая…
Больной оказался бывшим аспирантом философского факультета Ленинградского университета.
– Так-так… Понятно, понятно, – столь же доброжелательно и ровно проговорил профессор, глядя в историю болезни перед собой. – И как в настоящий момент вы себя чувствуете?
– Ну как я могу себя чувствовать, когда за пять лет мне сделали – я подсчитал – две с половиной тысячи инъекций галоперидола – ужасных, разрушающих здоровье, сознание и просто личность человека, – спокойно произнёс больной, будто говорил о чём-то отвлечённом.
– Понимаю вас, понимаю вас… – пробормотал профессор. А Гуревич подумал: зачем он, как болванчик, дважды повторяет слова – его равнодушие так и прёт из этой шарманки! – А ваше отношение к реальности, которая вас окружает, изменилось ли оно? К нашим… э-э… людям, вашим соотечественникам, к событиям, что происходят в стране?
И вновь с каким-то обречённым и в то же время ироничным спокойствием больной произнёс:
– А как, по-вашему, я могу относиться к стране, которая заперла меня в сумасшедшем доме, отняла семью и обрекла на тупое небытие?
– Дорогой мой, но вы пытались перейти советско-финскую границу!
– Ну и что? Это вовсе не значит, что я ненормален. Не вижу логики в ваших построениях. Я хотел перейти советско-финскую границу, видимо, потому, что хотел бы жить по ту сторону этой самой границы. Меня поймали, посадили почему-то в дурдом, а точнее, в особо изуверскую тюрьму, где закалывают мертвящими пыточными препаратами. Попробуйте сохранить память и ум, когда вас распинают на «сульфозиновом кресте».
– Понятно-понятно… – вежливо перебил профессор Нестеренко. – Я вас понимаю. Я вас понимаю, – и кивнул санитарам: – Можете увести… э-э… больного.
Ни то, что пациент говорил, ни сама краткость так называемого переосвидетельствования не поразили Гуревича так, как поразило обречённое спокойствие философа. Тот не пытался цепляться ни за продолжение этого шутовского «собеседования», ни за якобы доброжелательный тон профессора. Не пытался никому понравиться, ни расположить к себе; не удивлялся небрежной мимолётности, оскорбительной неосновательности контакта. При первом же движении к нему санитаров легко поднялся и, не прощаясь, двинулся к выходу из конференц-зала. Спина его запомнилась: узкая жилистая спина Арлекина.
После чего началось обсуждение.
– Ну что ж, дадим слово молодняку, – с улыбкой проговорил профессор. – Кто хочет высказаться?
Когда потом на кухне Гуревич пересказывал Кате ту сцену, он трижды назвал себя идиотом, и Катя трижды молча целовала его в плечо. Он рассказал, как потом в коридоре Чувашин, парторг, гребаный стукач гэбэшный, слегка прижав его к стене, немного брезгливо сказал: «И чего ты добился, парень? Развыступался! Ты кто такой, собственно? Ты никто пока – салага, пшют. Вот твой отец – он умный, Гуревич, а сам ты, Гуревич, – мудак».
Катя его жалела, конечно. Но как прикажете называть человека, скажем, на самокате, лихо прущего, скажем, на танк?
– Разрешите? – Гуревич вскочил и слишком торопливо, возможно, слишком запальчиво начал:
– Как мы знаем из теории Блейлера, у больного шизофренией должны присутствовать три главных симптома: бредовое расстройство, галлюцинации и эмоциональное притупление. В данном случае я не вижу ни одного из этих симптомов. Я вижу человека живого, активного, с нормальной эмоциональной сферой, с неповреждённой логикой, с критическим взглядом на реальность и на свои действия, изложенные, кстати, прекрасным языком. И то, что он просто не желает жить в этой стране, вовсе не означает…
– Спасибо, доктор Гуревич, спасибо, – перебил профессор Нестеренко, иронически и как-то гадковато улыбаясь. – Ваше мнение мне чрезвычайно интересно.
После чего Гуревич сел и демонстративно смотрел в окно, хотя уже не видел ни набухших почек, ни набухшего синевой неба, ни набухших сметанных облаков…
Когда высказались все, слово взял сам профессор.
– Ну что ж мы здесь видим… – Он вздохнул, сокрушённо покачивая головой. – У человека под влиянием болезни развилось совершенно негативное отношение к реальности, и абсолютно ясно, что сейчас перед нами он умело разыграл якобы здравость ума, скрывая свои бредовые переживания. Налицо явная диссимуляция… Это подтверждают и его, с позволения сказать, стихи… вот тут… изъятые у него и приложенные к истории болезни. – Профессор отделил листок, нацепил очки, снова снял их, дыхнул на стёкла, протёр платком и надел:
– Это я для любителей прекрасного русского языка. Для вас, в частности, доктор Гуревич: «Собаки не высовывали носа Из будок. Лес гнилой, палеозойский Сжимал своё кольцо вокруг деревни Ещё теснее… Утром на дорогу Сползались полудикие фигуры И спорили: «Приедет? Не приедет?». Лениво перекидывались бранью, Копейкам счёт за пазухой вели. Таких убогих денег не встречал я! Как будто их пускали на растопку, Как будто их прикладывали к язвам, Как будто в ночь на праздник православный Их из могил ногтями вырывали!»
[1] Ну и так далее, нет времени на обильные цитаты, тут много этого мрачного бреда, из которого логично проистекает наличие как раз тех самых признаков болезни, которые с ученическим рвением перечислил наш будущий профессор Гуревич.
Нестеренко снял очки и, убрав елейные интонации из голоса, жёстко сказал:
– У меня нет сомнений, что диагноз «шизофрения» в данном случае является единственно возможным.
Гуревич поднялся и вышел. Не демонстративно, просто – вышел. Может человеку приспичить в туалет – особенно после того бешеного утреннего пробега?
Он спустился по лестнице в вестибюль, толкнул дверь и встал на крыльце. Достал пачку сигарет и закурил. На ветке ближайшего тополя сидел голубь цвета сгущённого молока. Сгущённые облака над ним вроде как медлили, выжидая чего-то, а голубь был – как их упущенная капля.