Об этом, собственно, и разговор зашёл – старый Новый год был поводом к горделивому показу нового-старого дома. «Уж тебе-то, хрыч, будет интересно глянуть: что там на месте нашего ржавого унитаза стоит! Помнишь, у нас вместо разбитой груши висела на цепке двухсотграммовая гирька, спёртая моей мамашей из «Продтоваров»?»
Юрка, оказывается, выкупил целиком их родную коммуналку на Петроградке, – тем более что Полина Витальевна, святая старушенция их детства, разнимательница драк, кудесница пирогов, убийца цыплят, лет десять как отошла к ею убиенным (цып-цып-цып!). А тех, кто вселился в комнаты вместо неё и Гуревичей, вкупе с собственными родителями, Юрка всячески ублажил и удалил с доплатой и увеличением площади. Бандитом он не был.
«Так что давай, Сенька-психованный, подваливай с супругой, тем боле у меня к тебе некоторое дельце».
«А что, и пойдём», – сказала на это Катя, уже одуревшая от своей материнской доли: торчать взаперти с младенцем на двадцати шести метрах. Она оживилась, воскресла, подровняла в соседней парикмахерской стрижку паж, расставила на груди нарядное платьице. А Мишку они подкинули родителям: мама отлично с ним управлялась, называя «прохвостом и законченным подлецом», при этом балуя, как считала Катя, ужасно.
И Гуревич – не пацан уже, а взрослый человек, супруг очаровательной жены и отец отменного басовитого младенца – впервые за много лет переступил порог своей малой родины.
Ничего не ощутил.
Возможно, потому, что, когда они явились, всюду с рюмками-бокалами бродили и дивились на представленный объект совершенно незнакомые мужики и девушки.
Всё было чужое, решительно и стильно перекроенное, иностранно оснащённое… – и где только он всё это добыл в наше убогое время? Лишь вечно-могучий стол по-прежнему стоял в центре комнаты на резных своих слоновьих ногах. Значит, даже Юрка с места его сдвинуть не смог, чтобы наконец выкинуть старьё?
«Ты что, балда, – возразил Юрка, – это ж Франция, начало XIX века. Дуб, тонкая столярная работа, а резьба какая! – проверял у экспертов».
Юрка порушил и переставил все стены; он говорил «перекидал» – и Гуревич представил старинного циркового атлета в трусах на подтяжках, перекидывающего гири с плеча на плечо – ага, чуть не все стены перекидал.
В зале – в их замечательной комнате с двумя высокими окнами – Юрка соорудил те самые антресоли, которые давно сюда просились: тоже дубовые, резные, в пандан к столу, ишь ты! Всё явно под управлением дизайнера, и не худшего.
В комнате Полины Витальевны устроил роскошную кухню с витражом, а из кухни – столь же просторную ванную с биде, душевой кабиной и прочей модной начинкой, так что Гуревич в этом храме зеркал и керамики поначалу стеснялся ширинку расстегнуть: со всех сторон за этим нехитрым процессом наблюдала дюжина отстранённых во всех ракурсах гуревичей.
Слава богам, Юрка оставил нетронутой их печь-царицу! Зря Сеня беспокоился: Юрка и тут подстраховал себя мнением специалистов, а печь – та вообще оказалась какой-то особо ценной умницей, и слава богу, и на здоровье. Даже корону не перекрасили, а медная её заслонка так жарко горела, будто радовалась. И было чему: окружала её соответствующая красота и нега – это вам не скромный быт Гуревичей с раскладным диваном и креслом-кроватью.
Гуревич Юрку уже не слушал: одним глазом поглядывал за слишком ярыми ухаживаниями за Катей какого-то накачанного хмыря.
Хмыри здесь все были с Юркиной работы, и почему-то все – каскадёры, вернее, бывшие каскадёры с «Ленфильма». «Все израненные, – заметил Юрка вполголоса, – все обожжённые-переломанные. Как думаешь – чем достаются все эти трюки на экране? Ты что, старик, эти бедолаги – все сплошь инвалиды! Ну я их и пригрел в своей фирме. Кто учреждения охраняет, кто в будочке у ворот по разным имениям да теремкам сидит, кто санитарствует в особо опасных отделениях, а кто и шишек развозит, – они ж, знаешь, тачку могут поставить на два колеса, и любой самосвал обвяжут, как старушка крючком, и в любой пункт назначения прибудут вовремя, хоть и по воздуху».
Эти весёлые отчаянные парни, выпив по первой-второй, пустились в воспоминания о каких-то своих смертельных случаях на съёмках: перед Катей выеживаются, думал Гуревич, маньяк ревнивый. При каждом циркаче вообще-то было своё женсопровождение, но их всех Гуревич в упор не видел. Зато лица у могучих инвалидов были и вправду рельефные – рубец на рубце и шрам на шраме, будто скульптор набросал глину, а сгладить шпателем забыл. Это Гуревича слегка успокоило: в те первые годы брака ему казалось, что при виде его жены любая мужская особь становится на дыбы и издаёт жеребцовое ржание. Гуревич, драчун со стажем, ежеминутно готов был к бою, и Катя знала это, уже видела раза три идиотские сражения, и потому тоже приглядывала за ним, упреждала. Любой выход в свет в ту первую сложную декаду их брака был чреват разборками – либо на местности, «с объектами», либо уже дома друг с другом.
Описание трюков, трагедий, ранений и смертей витали над праздничным столом, как заздравные тосты, и Гуревич, тоже прилично принявший, не выдержал этого мартиролога и заявил, что сам покажет сейчас смертельный трюк. И на глазах изумлённой своей жены он залез под скатерть и вынырнул оттуда с тремя окаменелыми, как кораллы, конфетами «золотой ключик» и с двумя оловянными солдатиками. Это был его детский НЗ, спрятанный в лабиринтах столового брюха и забытый при переезде.
Юрка покинул всеобщий хохот, ушёл на кухню, как сказал он – греть пироги, и Гуревич не успел удивиться, с чего тот сам занялся пирогами при таком обилие баб, как Юрка его оттуда громко позвал по имени-отчеству: мол, «помочь-поднести». Гуревич пожал плечами на недоуменный Катин взгляд и пошёл, путаясь в новой топографии коридоров и дверей, удивляясь памяти тела, ведомого детской навигацией.
На кухне Юрка и правда стоял над блюдом, заваленным аппетитными кусками жареной утки, но в руках держал какую-то школьную тетрадку.
– Ножками шевели, – сказал Гуревичу негромко. – Подь сюда, я орать не буду. Потом вот понесёшь на стол чудо-утку, якобы я сам унести не в силах.
– А что такое? – тоже почему-то понизив голос, спросил Гуревич, уставясь на серую тетрадку в Юркиных руках. – Ты чего? Это что за…?
– Тебе привет от Шелягина, знаешь такого? Просил это передать, когда узнал, что я с доктором Гуревичем по-соседски рядом на горшке сидел. Не смог отказать, хотя огрести могу капитально, по гроб жизни. Коля её в тумбочке держал, под полкой мякишем приклеивал. Не знаю, тебе это нужно или нет. Там вроде стихи, я в этом ни фига… А спрашивать ничего не стоит, все равно не скажу. Там своих стукачей в белых халатах достаточно. Спрячь-ка, придумай – куда. Ну и я пошёл с пирогом, а ты за мной, значит, дичь понёс моим гладиаторам…
Гуревича как тряханули; будто по затылку съездили. Всё он разом вспомнил, каждую фразу того гнусного переосвидетельствования. И лицо парня вспомнил. И фамилию: да-да, Шелягин, Николай… Тоска накатила такая посреди праздника жизни!
Он уже знал кое-что о закрытых «отделениях КГБ»: считалось, там лечатся сотрудники данной службы, слетевшие с катушек. Располагались они обычно на верхних этажах, пользовались особым статусом и охранялись – будь здоров: рядовых врачей дальше первой двери не пускали. Даже во время ночных обходов дежурный по больнице врач делал запись в журнале, стоя между первой и второй запертыми дверьми. Ну и были, конечно, свои стукачи, кто писал отчёты о том, что там внутри происходит, в этой тюряге.