На остановке уже горбились человек семь. Двое мужчин, остальные женщины: тех вообще было как-то больше в первые годы разнорабочей занятости.
Ровно в восемь из пелены дождя выплыл синий минибус, подобрал всю группу и уполз в пелену дождя…
Тридцать лет спустя Гуревич так и не знал – что это был за кибуц, куда их возили, кто был хозяином той теплицы, где советские инженеры, врачи и кандидаты наук должны были заработать двадцать шекелей в конце всех дней, по итогу своей согбенной работы – кошмарной, ибо заключалась она в следующем: надо было уничтожать ростки сорняков в пластиковых баночках из-под йогурта, где в центре торчал росток будущего помидора. Вот его надо было уберечь, осторожно извлекая пинцетом сорняки.
Баночки стояли в ряд на огромном подносе, водружённом на составленные фанерные ящики. Весь день, согнувшись кочергой, Гуревич пинцетом вылавливал в баночках из-под йогурта сорняковые былинки вокруг синьора-помидора.
Под конец первого рабочего дня он пожалел, что приехал в Израиль.
Под конец второго дня пожалел, что родился на свет.
Под конец третьего дня…
Впрочем, это уже неважно, так как на четвёртый день минибус не приехал. Вообще, Он не приехал никогда…
Группа кандидатов наук, врачей, инженеров и прочих идиотов стояла под тем же остервенелым дождём, вцепившись в зонты, рвущиеся из рук, ибо все не помещались под пластиковым навесом остановки. Молча ждали, почти не переговариваясь. Каждый сам перебарывал в себе тоску и отчаяние. Никто не знал – как зовут хозяина теплицы, как называется кибуц. Все только знали, что минибус ровно в восемь должен показаться из-за угла министерства абсорбции. И он не показывался…
Не приехал он ни на пятый, ни на шестой день. Затем группа рассосалась. Всяко бывает. Всяко здесь бывает; впрочем, как и везде…
На седьмой день (все же было что-то библейское в этом первом трудовом его опыте) Гуревич явился к Бетти. Взял, как положено, номерок, дождался своей очереди и вошёл в кабинет. Накануне, маясь бессонницей, он выстроил со словарём три дельные фразы: не хотелось отнимать у неё лишнего времени.
– Бетти. Я работал, – аккуратно и спокойно выговорил Гуревич. – Был сильный дождь. Где деньги, Бетти?
Она растерянно на него уставилась и сказала, так же аккуратно подбирая русские слова:
– Шимон, я не знаю. Пришёл человек, давал работа. Я думать, это хорошо.
Ночью он опять не спал, стараясь постичь – как это может быть? У него были какие-то иллюзии относительно своего народа. Что-то случилось с мировым равновесием, что-то накренилось и скособочилось в представлениях Гуревича о мироустройстве.
Утром он снова пошёл в министерство абсорбции. Взял номерок, вошёл к чиновнице.
– Бетти! – проговорил внятно и настойчиво. – Я работал! Шёл сильный дождь. Где деньги, Бетти?
Пару минут она смотрела на него, огорчённо хмуря брови.
– Шимон, я не знаю, – проговорила она, вздохнув. – Ты понимаешь русский? Этот человек прийти с улица. Давал работа. Я думать – бедным людям хорошо.
«Ну, конечно, – сказал он себе, – оставь её в покое – она тут при чём?» И ушёл, но ночью всё нутро у него горело и растекалось жёлчью. Он не мог постичь обескураживающей простоты этого грабежа, этого рабовладельческого насилия над себе подобными. И почему – подобными? Кто из той группы интеллигентных людей был подобен той невыразимой сволочи?! Никто!
Он пошёл в министерство абсорбции. Взял номерок, вошёл в кабинет.
– Бетти! – отчеканил он, с силой двигая желваками. – Я! Работал! Был сильный дождь! Где деньги, блять?!
Она беспомощно раскинула руки и спросила на иврите:
– Шимон, а ты и завтра придёшь?
– Конечно! – заверил он её по-русски.
– Ты – маньяк, – сказала она, достала из сумки шитый бисером кошелёк, вынула оттуда три двадцатки и бросила на стол. И Гуревич их взял, чего там.
Из всей группы рабов с той давней кибуцной плантации он был единственным, кто получил деньги за свою работу.
Финал этой сельскохозяйственной драмы вышел счастливым, правда, с тех пор Гуревич никогда не ел йогурты – тоску они нагоняли: вспоминался кибуц в стене беспросветного ливня, дождевик Голиафа и кошелёк бедной Бетти – бисерный, с двумя проплешинами на боках.
Ну и к чему они нам, эти воспоминания?!
Яйца троянских коней
Как это ни банально, но эмиграция, перемещение в иную реальность, действительно похожа на сон: ты оказался совсем не там, где мог бы оказаться в родной своей жизни, и занимаешься совсем не тем, чем привык заниматься в дневное здравое время. Всё – сон, и сон тревожный и дикий. Ну могло ли когда-то привидеться доктору Гуревичу, пусть даже в виде несмешного анекдота, что его устроят по блату (!) ночным уборщиком в торговый центр (здесь они назывались, как в фильме про ковбоев: каньонами)?! Между тем именно уборщиком, причём за десять шекелей не в час, а за ночь, устроился в местный каньон дипломированный психиатр Гуревич за-ради пропитания семьи.
Катя выражала сомнение в успехе предприятия, но Гуревича несло, и колотило, и заносило в самые разные дыры; с первых дней эмиграции его преследовал образ голодных детей. Он кричал во сне, просыпался, курил в трусах на лестничной клетке, перетаптываясь босиком на каменных плитах пола (они здесь так нагревались за день, что даже ночью были тёплыми), бормоча: «exsilium… exsilium…», – привязавшееся латинское слово, означающее «изгнание».
«Но вечно жалок мне изгнанник, – бормотал Гуревич, нервно почёсывая в паху, – Как заключённый, как больной. Темна твоя дорога, странник. Полынью пахнет хлеб чужой». Да хрен с ним, пусть пахнет чем угодно, но дайте же заработать на этот хлеб!
Короче: червонец за смену, куча бабок, полкурицы. Труд, мягко говоря, маловысокоинтеллектуальный, ну так что ж? Гуляй по мраморным залам, вози огромную швабру по полу. Размах крыльев, как у орла, – такая вот специальная швабра.
Бескрайние эти площади по ночам заселяли двое: Гуревич да ещё охранник: бегал такой, суетливый, маленький и грозный, с бипером.
Гришаня, трудовой соратник, передавая Гуревичу смену, сказал вполголоса: видал вон тех аттракцион-лошадок? Не пялься только, вбок гляди… Гуревич глянул вбок – лошадки как лошадки: посадил ребёнка, кинул монетку в прорезь, сынок трясётся и радуется.
– Ну? – Гуревич не понимал, что Гришаня хочет этим сказать, что тот затеял. – При чём тут аттракцион?
– А при том, – процедил Гришаня уголком рта, в другом уголке торчала сигарета, – что если того коня хорошенько долбануть по яйцам, то из прорези на боку у него пять шекелей выстреливают. Это троянский конь, понял, он весь монетами набит! Их раз в две недели доят инкассаторы.
Гришаня ушёл домой, а Гуревич заступил на своё первое дежурство. Он возил за собой тележку с ведром, погружал в него тряпку, выжимал, оборачивал ею швабру, возил по полу, затирая грязные народные следы. Всё время на лошадок посматривал – не было сил взгляд отвести. Ну что это за ставка: десять шкалей за ночь?! – повторял про себя возмущённо. Грабёж, и больше ничего. И надолго ли хватит его – так вот ночи проводить? Он растеряет потенцию, его бросит Катя…