Рувим Захарович, старый алкоголик, действительно обожал детей и потому на занятиях грешил уменьшительными почище деда Сани. «Крошечки мои! – восклицал, тряся перхотью с бородки. – Смотрите, внимательно смотрите своими глазками: небко у нас синенькое, травка у нас зелёненькая…»
Младенцы рисовали у него такими решительными фломастерами – вырви глаз! – что родители цепенели, проникались талантом чада, вдохновлялись и уже строили в своём воображении его художественную карьеру.
Наконец, раз в месяц приезжала отвязная кибуцная парочка: парень с девушкой, оба с косичками, оба в комбинезонах, в бутсах, в одинаковых бейсболках защитного цвета. От обоих разило конюшней, навозом, компостом и прочими умиротворяющими сельскими миазмами. Парочка привозила: двух кроликов, двух черепах, очаровательную козочку, двух петушков ослепительной раскраски и толстую равнодушную змею, которой дети укутывали шеи, как шарфом…
Расходы на жизнь, тем не менее, страшно росли, и все расходы, по мнению Гуревича, были «какие-то дикие»: Мишке, например, наняли дорогого китайца.
Стратегией воспитания и расходов в семье ведала Катя, так что на Гуревича только обрушивали новость за новостью.
Дело вот в чём: лет в пять у Мишки обнаружился пугающий языковой дар – он незнакомые иностранные слова, неважно какого языка, не просто глотал и мгновенно переваривал, интуитивно нащупывая фонетические и смысловые связи, он тут же начинал манипулировать всем этим хозяйством с какой-то ошеломительной ловкостью; если надо, то и в рифму.
То, что первым в семье он чуть ли не через месяц начал лопотать и читать на иврите, списали на обычную детскую восприимчивость. Когда в шесть лет, сидя у телевизора, он хохотал над идиотскими американскими сериалами и Катя обнаружила, что понимает он все, – представляешь, Гуревич?! Буквально каждую фразу, – родители решили, что воспиталка у них в саду – просто какой-то гений.
Воспиталка выслушала комплимент Гуревича, призналась, что сама-то английского не знает, но:
– Михаэль дружит с Джерри, это новенький наш мальчик, рыженький, они недавно репатриировались из Веллингтона. И дети очень, очень подружились. Между собой прямо так и чешут по-английски, и Михаэль, спасибо ему, переводит мне, что Джерри хочет и чего тому надо.
Потрясённый Гуревич, что-то невнятно бормоча, вежливо попрощался и ушёл… забыв прихватить сына. Обнаружил того минут через пять, когда Мишка догнал отца, схватил его за руку и пошёл себе рядом.
– Сынок, – спросил Гуревич, останавливаясь, – а ты на каком языке думаешь?
– …ны… на испанском, – прислушавшись к себе, ответил Мишка. Хитренько взглянул на отца: – Знаешь почему, пап?
– Почему… – слабым голосом отозвался отец.
– Потому что на нём Кара говорит. Она такая красивая: волосы чёрные, красная лента. Испанский язык такой же: чёрный с красным.
Дома в пристрастных допросах выяснилось, что Мишка языки различает по цветам и, в зависимости от момента, «думает по-цветному и может так говорить»: на желто-синем иврите; на бело-зеленом английском…
– А русский? – грозно спросила мать. – Он у тебя какого цвета?
– Никакого, – склонив ухо набок, будто прислушиваясь, отвечал Мишка. – Русский из живота растёт. Шипит и булькает.
Испуганная Катя забегала с мальчиком по психологам и психиатрам – шутка ли, как бы ребёнок не рехнулся. Нет, ничего, успокаивали её, это такой ребёнок. Такие особенности мозга.
– Так в него – что, любой язык можно запихнуть, он и не подавится?
– Не подавится, – отвечали ей, – поздравляем… То есть вряд ли подавится, но не переусердствуйте.
Языки теперь Мишке выбирала мать. С недавнего времени она твёрдо решила, что в ближайшем будущем современный молодой человек должен знать китайский, чтоб от зубов отскакивал. Китайца – умненького аспиранта медицинского факультета, мелкого и ломкого, как кузнечик, нашли в поликлинике у дантиста. Звать Юншэн, что означает «вечно живой», – ну это мы проходили… Объяснили Гуревичу что почём и почему ну никак без китайского не обойтись, просто шагу не сделать. «Понятно», – покладисто отозвался Гуревич и взял ссуду в банке.
Зато у Дымчика, наоборот, обнаружилась какая-то логопедическая затырка с глухими-звонкими, и его водили к логопеду – понятно, частному и лучшему в своей области. С Катей не побалуешь. Ну и обоих возили на плавание – и это тоже не роскошь, уверяла Катя, а средство возмужания.
Семья мужала. Семья выдвигала требования и задачи. Эти задачи надо было решать.
* * *
В один прекрасный день Гуревич пришёл к начальству подписать заявление на отпуск.
Они с Катей впервые раздухарились и решили сунуть нос за границу, а что! Все друзья-сослуживцы уже всюду бывали; мы одни, сказала Катя, сидим в родном сарае, как клуши, высиживаем своих драгоценных засранцев.
Она выбрала Лондон: во-первых, красивое имя – высокая честь, во-вторых, группу везла её подруга-экскурсовод, а это тоже не хухры-мухры, она там все поляны, все грибные места наизусть знает, кое-что и сэкономить удастся.
Подписывая заявление Гуревича на отпуск, завотделением профессор Гитлих – румяный пузач, который удивлял Гуревича своим неизменно прекрасным настроением, – похвалил выбор («О, Лондон, это – особенный город! Обожаю его… Я там консультировал в «Ройял Бромтон клиник». Останься здесь британцы с их мандатом на Палестину, у нас бы сейчас совсем другие порядки были»). Когда Гуревич потянулся за подписанным бланком, Гитлих вдруг накрыл его руку ладонью и мягко проговорил:
– Заодно разузнайте там, в Лондоне, не нужны ли им израильские психиатры.
– В Лондоне? – удивился Гуревич. – А… при чем тут… Почему?
– Потому что мы вынуждены вас уволить, друг мой, – так же мягко ответствовал румяный пузач и подмигнул Гуревичу, а Гуревич от неожиданности запнулся и… рассмеялся, как будто Гитлих удачно пошутил.
Он как-то мгновенно все вспомнил, все понял и соединил: отрывистые разговоры в ординаторской о новом докторе, местном уроженце – сами себя они гордо именовали сабрами, что переводилось просто: кактус, а означало нечто проникновенное, типа: внешне мы колючие, добрые внутри. Припомнил мелькнувшее на днях незнакомое лицо и чей-то голос за плечом о том, что вот под этого типа выбили полную ординаторскую ставку, видимо, парень с протекцией… Вспомнил он и то, как румяный Гитлих шёл с кактусом по коридору, приобнимая того за плечо, заводил в палаты, знакомил с отделением. Да нет, вовсе не выбили ставку под кактуса, а ставку выбили из-под Гуревича, вот в чём состояла их загаженная правда.
Как в школе когда-то, первым его побуждением было – сказать. Сказать Гитлиху, что тот напрасно тоскует о временах британского мандата: британцы, они хрен бы позволили ради блатного парня вышвырнуть с работы приличного человека и хорошего врача. Но промолчал и просто вышел из кабинета, не прощаясь. Гуревич не то чтобы растерялся; просто он уже не верил в справедливое общество, где бы кто его ни строил.