Гуревича обуревали противоречивые чувства: с одной стороны, он страшно ревновал дочь к этому типу, и когда тот пожимал тестю руку своей мощной лапой, ужасался, представляя, как прикасается престарелый майор к его нежной девочке. С другой стороны, он волновался, почему дочь не беременеет.
– Почему она не беременеет? – спрашивал он жену.
– Гуревич, ты кто – психиатр или гинеколог?
– Но она давно замужем!
– Ага. Семь месяцев…
– Ну! Давно пора забеременеть!
Втайне он надеялся, что материнство дочери подарит им с Катей хоть какую-то передышку в этом постоянном ужасе ожидания ужаса, когда оба – дочь и Дудик – исчезали в направлении очередной катастрофы, даже не упоминая места назначения: разгребать завалы, извлекать из пропастей, выносить из пожаров, добывать из затопленных шахт людей. «Ребёнок?! – говорил себе Гуревич. – С этой парочки станется скакнуть в геенну огненную с лялькой на шее».
Письма Деду Морозу писал теперь старший внук Гуревичей Илан. Он тоже подробно перечислял просьбы, но с какой-то мужской бестактностью указывал даже названия фирм-производителей и уточнял виды моделей, ясно давая понять, что все тайны жизни, как и алмазы в каменных пещерах, ему ясны и доступны, в отличие от кое-кого, пожилого-дементного. Дед Мороз шарахался от его залихватского налёта, бубня себе под нос: «щас, разлетелись-порастратились!».
А и то: игрушки ныне разделялись на виды и подвиды, на какие-то отряды изделий. Глянешь на упаковку – вроде один чёрт. А это, оказывается, совсем, совсем другой чёрт. На днях внук, мальчик рослый, смышлёный и бойкий – в Мишку (впрочем, все они тут слишком бойкие) – насмешливо объяснял Гуревичу назначение беспроводного вибрационного джойстика: «Что здесь непонятного, дед!»
Короче, продавцу следовало просто показать составленный внуком список, чтобы не пролететь совсем уж позорно.
* * *
Гуревич с женой, в этих чёртовых намордниках в эту чёртову зимнюю жару, совершали большой предновогодний потребительский круиз по магазинам, послушно закупая всё, что значилось в списке подарков. Деньги на покупки (немалые) были щедро выделены Катей, тем более что дата в этом году отмечалась семейная, круглая: тридцать лет со дня их приезда в страну. Деньги немалые, так ведь и хозяйство какое: считай, целое племя – дети, невестки, зять, трое внуков… Не хватало только парочки овечьих отар и стада коз, чтобы дотянуть до библейского образа праотца Иакова. Даже престарелый майор N., ловко внедрившись в семью, уже научился говорить «Новигод» и с такой же, как у внуков, непосредственной простотой местного уроженца пряменько указал на желаемый подарок: какой-то там портативный велосипедный насос (фирма и все параметры тоже значились в списке).
Словом, дело серьёзное, большой новогодний геморрой.
– Эти механические и электронные игрушки, – бубнил Гуревич в маску, следуя в фарватере за широкой Катиной спиной, – все эти машинки, которые превращаются в другие машинки… это всё такая чушь, бездушная мимолётная чушь! Эти игрушки сами себя развлекают, не давая ничего ни сердцу, ни уму… Ребёнок не вовлечён в процесс игры, в процесс создания своего мира. Воображение его молчит, подавленное возможностями технологичного электронного общества. Машинка жужжит, гудит, сама крутится-вертится, ребёнку это быстро надоедает, и он бросает валяться в углу игрушку ценой в двести шекелей!
– Обойдись без комментариев, Гуревич, – отозвалась через плечо распаренная Катя. – Твоё дело кошелёк открывать.
Вот тоже интересное замечание: кошелек-то всю жизнь находился, и сейчас находится, в Катиной сумке.
Протоптавшись два часа в каньоне, оба совершенно выбились из сил.
– Давай по мороженке? – предложила жена.
В отличие от пуриста Гуревича она поддалась губительному смешению двух языков, которое отличает представителей всех эмиграций; мороженое называла исключительно гли́дой или даже глидусей, чем ужасно бесила мужа. «Ты не понимаешь, – кипятился он, – в русской фразе это чужое слово торчит и напоминает гниду?»
С годами он стал испытывать суровый трепет к родному языку, попираемому ордами юных варваров, и в этом полностью поддерживал Тимку Акчурина. Тот жил в Чикаго, заведовал педиатрическим отделением в тамошнем госпитале. Когда звонил, они с Гуревичем долго и подробно обсуждали, с горячностью двух инородцев, недопустимые изменения в русском языке – у них, в России. «А как тебе нравится их новейшее словечко амбассадор, – говорил Тимур, – они его суют, куда ни попадя, и оно торчит из фразы металлической гребёнкой. Древнее русское-величавое посол их уже, видишь ли, не устраивает!»
Катя отправилась в туалет, а Гуревич вышел на террасу и, выбрав свободный столик под красным тентом с логотипом «Coca-Cola», свалил на пол многочисленные пакеты и уселся в плетёное ротанговое кресло.
Вот вспомнилось, как уезжали Тима с Софьей в восемьдесят девятом… Начисто ограбленные родиной уезжали, с двумя пацанами и двумя мамами, через Рим. Как везли на продажу заводных курочек по сорок копеек – были такие, кто помнит: ключиком заведёшь, поставишь её на стол… она скачет, и клюёт, и клюёт, пока не рухнет на пол. Курочек родина вывозить разрешала. Вшестером они мыкались в одной комнате где-то в пригороде Рима, ожидая разрешения на въезд в США. Софья мыла полы у итальянок, на барахолке заводными курочками торговала. Тимка рыбу удил, а по ночам подрабатывал грузчиком и зачем-то учил итальянский – красивый же язычина, говорил. Софка орала: «Инглиш, инглиш учи, идиот, тебе на английском свою медицину сдавать!»
Ох эти чужие языки, как трудно, как неохотно уступает твоя гортань их вкусу, их дрожи и колкости. Как там у Бродского: «…и без костей язык, до внятных звуков лаком, /судьбу благодарит кириллицыным знаком. / На то она – судьба, чтоб понимать на всяком / наречьи…»
Да, Тима… Всё он сдал, Тима, всё он преодолел, а сломался на гибели младшего сына-студента, зарезанного сворой малолетних мерзавцев. Гуревич тогда впервые вылетел в Штаты, чтобы стоять рядом с Тимуром над могилой. Целый год потом каждый день звонил ему – каждый день! – прожигая на этих долгих звонках все свои ночные дежурства в бедуинском секторе. Каждый день выводил Тимура на прогулку по любимым местам, среди которых главные-любимые, конечно же, – на Петроградке.
– Пошли на Малый проспект? – говорил. Они в детстве с Тимой часто убегали на Малый. Там садик был с бюстом Ленина, тротуары узкие, деревья старые, ветками клонятся к дороге, получается такой зелёный проезд… Идёшь летним вечером – теплынь, деревья не шелохнутся, жёлтые фонари горят, и даже крики чаек слыхать… – можно представлять, что это какой-то южный приморский город…
Или двинем через Троицкий мост, зависнем там, навалившись на перила. С высоты от вида тёмной бегущей воды голова кружится; кажется, что летишь, будто бегущая вода увлекает за собой тело. Дальше идём? Через Марсово поле, по Садовой, мимо Инженерного замка к Невскому… А наши велосипедные прогулки белыми ночами? Небо в розовых пёрышках, поливалки уже ползут, а мы – по Лиговке, по площади Восстания…