«Боюсь особливо Пе[тра] Александровича]
[371] за христиан, Хан к нему послал с письмами своего наперсника. Чтоб он меня в С[анкт] П[етер]б[ург]е чем не обнес. Истинно, ни Богу, ни Императрице не виноват»
[372].
«Худо с большими людьми вишенки
[373] есть: бомбардирование началось…»
[374].
Однако вскоре ему пришлось позабыть о недоброжелательстве Румянцева: 1 сентября (старый стиль) вблизи Судака встал на якорь крупный турецкий корабль – это была первая ласточка, возвещавшая, что турецкий флот на подходе.
Капудан-паша Гази Хасан больше «прохлаждаться» в Суджук-Кале не мог: истощились вода и продовольствие. Блистательная Порта слала двусмысленные распоряжения, а в случае неудачи виновным был бы он. Но и не идти к Крыму нельзя: его же обвинят в нерешительности. Надо было рискнуть, а потом… поступить по обстоятельствам! Но вечером 5 сентября, накануне отплытия, Гази Хасан слег, и ему пустили кровь
[375] – метод, обычный для медицины того времени, но адмирал ослабел и не мог встать. Меж тем флот покинул Суджук-Кале в составе 101 корабля, в том числе шестнадцати линейных. На траверзе Керченского пролива армада повстречалась с отрядом русских кораблей, многократно уступавших в числе и в ранге. Однако атаковать их Гази Хасан не решился. Турки прошли мимо. 7 сентября (старый стиль) они встали на рейде Кефе, на их приветствие никто не ответил, корабли армады стали двигаться далее вдоль побережья и заблокировали его от Кефе до Балаклавы. 8 сентября турки потребовали разрешить им высадиться для забора воды, но русское начальство в Кефе отказало, ссылаясь на строжайший карантин. Тогда оба предводителя послали официальное письмо Суворову в Бахчисарай, объясняя, что прибыли в ответ на призыв единоверцев, чтобы узнать истинное положение дел в Крыму, и потому их визит дружеский!
[376]
Ответа командующего корпусом им пришлось ждать двое суток, за это время он приказал отправить от Перекопа к Кефе Козловский пехотный полк, чем усилил оборону в этом пункте. Меж тем турецкие суда крейсировали вдоль побережья, но найти слабого места в обороне не смогли. А на попытки сойти на берег им было ласково, но твердо отказано
[377]. Настало утро 10 сентября, ответа от Суворова все еще не было, Гази Хасан и Джаныклы Али-паша, чтобы спасти лицо, пытались применить силу, но тут капитаны кораблей доложили им, что идет страшный шторм и от берега надо уходить, иначе суда может разбить о прибрежные скалы и камни. Не дождавшись ответа, турецкая армада снялась с якоря:
«…вдруг начали они стрелять во всем флоте сигналы и, надувши паруса, отплыли в открытое море из виду вон; разные их суда с пунктов берега примечены уклоняющиеся к Константинополю»
[378].
Так рапортовал Суворов фельдмаршалу 11 сентября. Грозовую тучу, нависшую над Крымом, унесло прочь. Через два года, будучи в Астрахани, он вспоминал об этой поре в письме ко все тому же П. И. Турчанинову:
«Изрытый между тем Крым встретил турецкие суда, разпростершиеся по всему полуденному берегу, разсеянными всюду горстьми российских войск, кои их табаку покурить с искренностью дружбы на берег не пустили, [не дали] ни вишенки… а только побранились»
[379].
Именно в тот момент, когда он мог бы торжествовать свою двойную победу, у нашего героя сдали нервы: ему мерещились мнимые и подлинные козни графа Задунайского и Шахин-Герая. Жалобами на них вперемешку с восторженными восхвалениями Потемкина переполнены письма П. И. Турчанинову от 16 и 18 сентября (старый стиль). Привести их полностью невозможно, поэтому удовлетворимся выдержками из письма от 16 сентября:
«Ф[ельдмаршал]а непрестанно боюсь. По выводу христиан порадовал было он меня с резидентом исправным письмом к хану <…> место того после прислал иное (напр[имер], на первых почти сутках, как означился вывод по подговору ханскому, некоторые хр[истиане] подали ему прошение, что не хотят, разве поневоле, и разные будто татарам от войск обиды, о всем том я Ф[ельдмаршал]у часто очищал), где меня ему нечто выдает. Кажетца то низковато, и мне пишет, будто из облака. Только позд[н]о. Християне выведены, а то успеху была б явная помеха. Боюсь я его <…>
Я и вчера, Милостивый государь мой! чуть не умер. <…>
Говорю то по высочайшей службе! Жизнь пресечетца, она одна, я бы еще мог чем по службе угодить, естли б пожил. Не описать Вам всех припадков слабостей моего здоровья <…> Перемените мне воздух, увидите во мне впредь пользу. Всего сего вздору, по истине можно ли мне внушить Светлейшему Князю! благодетелю! я такого не имел. Вашей благосклонной отечественной руки есть дело! не верный бы я раб был, естли б не наверное писал <…>
Ф[ельдмаршальски]е преподания обыкновенно после ”илиядного” экстракта суть брань, паче что иногда облегченная розами.
Дрожал за Ахтияр <…> Дрожу и поныне по християнам; в производстве кроме брани не было, а в С[анкт] П[етер]б[урге] красно отзыватца великому человеку можно. И по туркам боюсь теперь чего-нибудь. <…>
Весь тот страх охотно оставляю в твердом уповании на обливающую меня милость Светлейшего Князя. <…>
Неописанною Божиею милостию и щастьем Его Светлости християне выведены. Повертелись громадные стамбульцы, хотели их сажать в карантин, не давали пресной воды, с неделю как ушли в море, уверяют, к Румелии»
[380].
Да простит нас терпеливый читатель за столь обширную цитату, но зато лучше всяких авторских писаний она передаст вам всю бурю чувств и мыслей, захлестнувших Суворова, когда обширное предприятие наконец счастливо было закончено. В извинение его человеческой слабости надо сказать, что его беременная на восьмом месяце жена, дочь Наташа и сам он в этот момент слегли в горячке, как называли тогда лихорадку, косившую в тот момент наши войска в Крыму.
18 сентября сел он за новое письмо, столь же неровное и нервное, и не успев закончить, получил письмо от Турчанинова за 11 августа, вероятно, содержавшее высокую оценку его деятельности, очевидно, от Потемкина, передававшего похвалу императрицы. И нервности как не бывало, приписка от 19 сентября – сплошной восторг: