Родовитейший аристократ, он стал соперником Суворова летом 1774 г. Репнин был племянником графов Паниных, членом их комплота, его граф П. И. Панин, посылаемый на усмирение Пугачева, хотел иметь своим помощником по военной части, и именно его на этот пост не назначила Екатерина II, передав столь важную должность, очевидно, по совету Г. А. Потемкина, надежному политически Суворову. С той поры меж генералами и пробежала черная кошка. Возьмите «Письма Суворова», изданные В. С. Лопатиным, раскройте алфавитный указатель имен, и вы увидите, что князь входит чуть ли не в пятерку наиболее упоминаемых полководцем лиц, уступая, пожалуй, самому Потемкину, императрице, ну и, может быть, Павлу I. Репнин «оставляет позади» и графа П. А. Румянцева, и М. И. Кутузова, и графа Н. И. Салтыкова. И везде у него малоприятная характеристика, как, например, все в том же письме де Рибасу от 10–12 августа:
«Тошно мне. Лучше б было у Вас. Здесь у Репнина свой фагот: «племянничек, журавль с Крестом…»
[738]
Вражда эта длилась всю жизнь, пока в 1800 г. Суворова не стало. Репнин приложил руку в 1797 г. к опале фельдмаршала, приведшей к ссылке в Кончанское. Действовал он всегда исподтишка, обиняком, редко осмеливаясь на прямое противостояние. Пустить слух, граничащий с клеветою, – это было ему как-то сподручнее. Мы еще встретимся с его сиятельством в нашем повествовании.
А что же Суворов, каково ему теперь? Судя по всему, то, что случилось в треклятый день 27 июля, было попыткой вырваться из заколдованного круга как реальных, так и надуманных в его вечно нервозном состоянии обид. Рутинная разведка боем со стороны осажденных дала ему «толь нужный случай»: он решил «разогнать свою кровь», увлекся, неприятель неожиданно оказался подвижен и агрессивен, и вот уже из шармицеля получилось кровавое дело. «Вестовщики» из штаба запустили ветряную мельницу слухов, но это все уже привычно ему. Непривычно другое – неудовольствие Потемкина. Его благорасположение он не хочет и боится потерять. И прославленный уже полководец, андреевский кавалер, любимец солдат начинает слать своему патрону одно письмо за другим. Он старается воздействовать на чувства своего шефа:
«Болезнь раны моей и оттого слабость удручают меня
[739]. Позвольте Светлейший Князь, Милостивый Государь, но кратчайшее время к снисканию покоя отлучитца в Кинбурн…»
[740]
Суворов очень чутко чувствует необходимость перемены дислокации: покинув лагерь под Очаковым, он дает возможность утихнуть сплетням за отсутствием предмета их, да и сам на косе, в окружении вечных стихий моря и ветра, царящих на узкой полосе земли, зажатой меж них, сможет уврачевать свои душевные раны. Несколькими строками ниже он проявляет себя еще и тонким политиком: на время краткого отсутствия просит передать свои батальоны в команду А. Н. Самойлова, племянника Потемкина. Это в письме от 2 августа, а через шесть дней – новое, и тональность тут совсем иная:
«Не думал я, чтоб гнев Вашей Светлости толь далеко простирался; во всякое время я его старался моим простодушием утолять. Изречение к Понсару падает на меня
[741]. Велика ли та вина, хотя б три морские офицеры на мой спрос в неважном примерном щете ошибались. <…> Извольте помнить, Сергей Лаврентьевич какой мой приятель, мог он и здесь на меня поднять, он при Вас шутит мною
[742]; здесь меня не почитают
[743], невинность не терпит оправданиев. Знаете прочих, всякой имеет свою систему, так и по службе, я имею и мою; мне не переродиться, и поздно
[744]. Светлейший Князь! Упокойте остатки моих дней, шея моя не оцараплена, чувствую сквозную рану, и она не пряма
[745], корпус изломан, так не длинны те дни. Я христианин, имейте человеколюбие
[746]. Коли Вы не можете победить Вашу немилость, удалите меня от себя, на что Вам сносить от меня малейшее безпокойство. Есть мне служба в других местах по моей практике, по моей степени; но милости Ваши, где б я ни был, везде помнить буду. В неисправности моей готов стать пред престол Божий. Остаюсь с глубочайшим почтением. А. Су…»
[747].
Очень интересная концовка письма, придающая ему доверительность и одновременно ставящая в известном смысле знак равенства между корреспондентами, ибо только равный равному может давать советы. Усеченная подпись в конце была возможна, по этикету того века, в письмах только частных и только очень близким людям.
Чуть ли не в тот же день, 8 августа, генерал наш набросал еще одно письмо Потемкину. Как видно, поток чувств и мыслей просился на бумагу:
«Какая вдруг перемена Милости Вашей и что могу надеяться в случайных смертному нещастьях, когда ныне безвинно стражду! Противна особа, противны дела. С честью я служил бы, М[илостивый] Г[осударь], но жестокие раны приносят с собою, Светлейший Князь, утруждать В[ашу] С[ветлость] о изпрошении Милости Вашей, чтоб изволили дозволить мне на некоторое время отделиться к стороне Москвы для лутчего излечения оных и поправления моего ослабевшего здоровья с жалованием и моему стабу
[748]. Я явиться к службе не замедлю»
[749].
Его не оставляет мысль, что он вызвал неприязнь Потемкина, и посему готов удалиться из лагеря не на тот берег лимана, а куда-нибудь дальше, хотя и не отказывается от мнения своего, что «безвинно страждет». Однако же заднюю дверь оставляет открытой для возвращения, ибо просит сохранить жалованье как себе, так и своему штабу, и вообще «явиться к службе не замедлю»
[750]. Однако в тот же день фельдмаршал пишет ему письмо о сбережении здоровья солдат, начинающееся многозначительной фразой: