Мне трудно и больно даже сейчас, 70 лет спустя, вспоминать о том огорчении, которое было невольно причинено мною моему отцу, глубоко страдавшему, что рушится его жизненная мечта дать детям высшее образование. Весна в тот год выдалась небывало ранняя. Ещё в марте была первая гроза. Я втянулся в весенние работы: помогал старшей сестре в разбивке новых грядок, затеял и собственноручно осуществил устройство особой грядки для посадки винограда. В точности по описанию в руководстве выкопал довольно глубокую канаву, на дно её насыпал битый кирпич и щебень, потом заполнил канаву хорошо удобренной землей с добавлением извести и рассадил кусты винограда. Позднее этот труд не пропал даром. Виноградник плодоносил. Когда началась ранняя пахота под яровые посевы, я пахал на новом колесном плуге землю на десятине, лежавшей на общем поле с яровым клином крестьян из села Скрипчик. В то время крестьяне пахали только сохою, которая забирала землю лишь на глубину 2–3 вершка. В этой части Остёрского уезда глубокого чернозёма нет, а тонкий пахотный слой лежит на глине. Отец стремился к глубокой вспашке, борясь с частыми засухами. Неодобрительно относились к моей вспашке колесным плугом, который забирал землю на глубину вдвое большую, чем при вспашке сохою. «Що ж це вы робытэ, Захарий», — говорили скептические соседи, — «знівічете землю». Лето в тот год было засушливое. Овсы у соседей оказались низкорослыми, тонкими, а на нашей десятине в том же поле овёс был хороший, здоровый. Это была наглядная агитация против сохи.
Стараясь напряжённым физическим трудом заглушить неуспокаивающуюся тоску по московской студенческой среде и гложущую тревогу за будущее, я занялся приведением в порядок запущенного сада: окапывал деревья, обрезал лишние ветки, омолаживал стволы и т. д. Моей ближайшей помощницей сделалась младшая сестра, тогда ещё десятилетняя Женя. С того времени я понемногу начал с ней заниматься и между нами зародилась дружба, продолжавшаяся и в последнюю пору жизни.
Со второй половины лета отец начал беспокоиться, чтобы я не упустил возможности всё же поступить хотя бы в Харьковский или Киевский университет. Формально это право у меня было отнято, но из писем московских друзей можно было заключить, что некоторые из тех, кто попал в одну со мною категорию, уже по ходатайству профессоров вновь приняты в университет. Через своих знакомых отец получил письмо к ректору Харьковского университета. Я написал прошение в Киевский университет с просьбой зачислить меня в число студентов медицинского факультета. Однако и из Харькова, и из Киева я получил категорические отказы. Не была успешной и моя попытка поступить в Варшавский университет.
Я уже начал терять всякую надежду на продолжение учебы. Моя отсрочка по отбыванию воинской повинности заканчивалась 1 октября, и к этому сроку нужно было либо поступить в университет, либо явиться в казармы и совсем отказаться от мысли об окончании начатого образования. Спасение пришло от московских друзей, посоветовавших мне попытаться поступить в Дерпте (Тарту, Юрьеве). Однако на дорогу до Прибалтики требовалась довольно большая сумма денег, которой у отца не было. Чтобы изыскать средства добраться до Дерпта, мне пришлось расстаться со своей золотой медалью, которую я получил по окончании гимназии. Наконец родители собрали для меня все необходимое, и с их благословением и добрыми напутствиями я отправился в новый для меня мир.
В Дерптском (Юрьевском) университете
Иные впечатления от новой, незнакомой обстановки не стираются в нашей памяти, не тускнеют и через многие десятки лет последующей жизни. Так сейчас, через 70 лет, живо встают передо мною впечатления от вида из окна железнодорожного вагона, когда в сентябре 1890 г. я впервые подъезжал к Тарту, тогдашнему Дерпту.
Вечерело. По небу низко проносились тучи. В разрывах между ними временами открывалась синева неба и светило склонявшееся к горизонту солнце. Осенний вид полей Прибалтики для меня был новым и казался совершенно необычным. На Украине, откуда я ехал, где родился и прожил всю предшествующую жизнь, не только яровые (ячмень, овес), но и озимые (рожь, пшеница) в эту осеннюю пору давно уже были убраны, а здесь на хорошо возделанных полях густой стеной зеленел овёс, целые участки были покрыты сочным, тучным клевером. Проходившие местами дороги были не широкие, привычные моему глазу украинские «шляхи», а какие-то аллеи, обсаженные подстриженными липами. Все создавало какое-то новое впечатление, будило во мне чувство чего-то чуждого. Но вот и конец путешествию. Поезд пришел в Дерпт. Без всяких предместий начался город у самого вокзала. Это впечатление чего-то чуждого, чего-то оторванного от всей моей предыдущей жизни продолжалось у меня и в последующие дни и в самом Дерпте.
Старое университетское здание — массивное и какое-то ординарное, с небольшой канцелярией, в которой всех и по всем вопросам принимал Herr Secretar Bokownev — секретарь Боковнев, говоривший по-немецки, но иногда отвечавший и по-русски. Он сразу же принял от меня заявление и все документы и сказал, что мне нет необходимости обращаться ни к ректору, ни к проректору, а нужно просто ждать: он, Боковнев, пошлет в Московский университет запрос обо мне. Когда получит на запрос ответ, тогда определится дальнейшее положение. Так мне и осталось неясным, что же мне делать — устраиваться ли, или собираться в обратный путь?
Случайно познакомился я с одним русскоязычным студентом-медиком Германом из Саратова. Он посоветовал снять временно комнату в доме, где живет и он. Его совету я последовал, и был очень доволен дешевизной комнаты в деревянном доме на одной из окраинных улиц. По совету Германа обедать я пошел в русское студенческое общество «Конкордия». Сам Герман уже был второй год в Дерптском университете. Это был очень культурный, скромный и симпатичный человек. В «Конкордии» я встретил много таких же, как я, потерпевших крушение в разных университетах и приехавших в Дерпт, как в последнее убежище. Все они были далеки от безнадёжного уныния. В университет в Дерпте, услышал я в «Конкордии», принимают даже вернувшихся из политической ссылки. Одним словом, моё настроение поднялось.
Прошло недели две, прежде чем секретарь Боковнев получил ответ из Московского университета. Его ни в коей мере не интересовало, по какой категории я был удалён. Его вполне удовлетворило подтверждение, что я окончил гимназию с золотой медалью, что в первом же семестре в Московском университете получил зачеты по анатомии, химии и пр. Он сказал, чтобы я внёс плату и назначил мне день для имматрикуляции. Плата тотчас же была внесена. Матрикулы, в виде большого пергаментного листа с латинским текстом, в котором значилось, что я (имярек), обещаю держаться в стороне от политики и вести себя достойно и честно, что взамен этого мне предоставляется университетом охрана законами академической свободы. Подтверждением сего торжественного обещания было пожатие руки ректора.
Имея матрикул, я без проволочек, всё через того же Боковнева, послал в воинское присутствие необходимую справку об отсрочке призыва до окончания университетского образования. Книжку для записи на избранные мною для слушания лекции, как и все вообще формальности по медицинскому факультету, проделаны были у одного и того же для всего факультета педеля, почтенного человека с окладистой бородой, оформлявшего подписку на лекции. В Beleg Buch (книжка для записи на лекции) вкладывалась дополнительная трёхрублёвая ассигнация, которую он перекладывал к себе в карман, и все дело заканчивалось. «Was abgemacht — das ist gut», — произносил он. Это значило, что всё в порядке.