Особенно врезались мне в память повторявшиеся каждый год съезды мужиков, целыми днями ожидавших в сенях у конторы, когда им отведут участки земли в «испольщину»
[5] на предстоящий год. Я незаметно проскальзывал в контору и видел, как низко кланялись, поднося «паляницы» и колбасу конторщику, упрашивали записать за просителем определённый участок. Земля похуже сдавалась с половины, а чуть получше — «раз третья, раз половина», т. е. с одной половины спольщику — одна треть урожая, а с другой — половина. Многие просили, со слезами молили, но им отказывали. И я с горьким затаённым чувством обиды и бессильной злобы переживал неудачи этих, так много работавших людей, как и они сами. Молча, бывало, в слезах возвращался домой, не хотел идти к столу; одним словом, был «упрямым волчонком» или «барсуком», как меня тогда называли.
Мне было уже семь лет, Бывало, когда ко мне обращались с лаской, я рассказывал обо всех несправедливостях и надругательствах над мужиками и рабочими, которые я видел в экономии. Этого взрослые не понимали. А когда я не подчинялся требованию вылезти из уголка и сесть за стол на своё место и меня пробовали притащить силой, я упирался, ложился на пол, долго и громко плакал. Это запечатлелось в моей памяти тяжёлым и неприятным воспоминанием.
И сейчас, через 75 лет, помню я всю остроту обиды, безысходность и бессилие преодолеть обиду. Один раз, это я точно помню, когда мне не было ещё и шести лет, я дал себе слово, что никогда не забуду во всю последующую жизнь те мысли и чувства, которых взрослые не понимают, думая, что малые дети — только материал для воспитания и воздействия, хотя на самом деле они гораздо глубже и справедливее взрослых. Я вышел в сад, взобрался на «погребню» и, стоя на ней, давал себе клятву, что сам никогда не буду таким тупым взрослым и до конца жизни не забуду этой клятвы.
К этому же возрасту — пяти-семи годам — относится моё увлечение решением трудных арифметических задач. Я ещё не был крепок в письме, и все задачи решал в уме. Старший брат Яков готовился тогда к поступлению в горное училище. Задачи, которые ему не удавалось решить алгебраически, я решал в уме. Его раздражало и злило, что мои решения совпадали с ответом.
С периодом жизни в Борках (до русско-турецкой войны) связано у меня воспоминание о заболевании дифтеритом. Это было в конце зимы 1875-го или в 1876 г. Большую боль причиняли смазывания глотки и удаление оттуда налётов и плёнок. Мать повезла меня в Козелец к доктору Гольдвуху. Чтобы я не замёрз в пути, на ноги мне надели (удивительно ясно помню эту подробность) бурки с оторочкой из барсучьего меха, а мать закутала меня в отцовскую меховую шубу. Долго ещё после выздоровления я страдал нарушением зрения. Всё двоилось в глазах, я не разбирал букв и не понимал, не видел картинок. Это вызывало очень обидные насмешки братьев. Старшая сестра Вера готовилась тогда к работе в земстве на эпидемии дифтерита. Она выходила меня.
Из того же периода хорошо помню, как в жаркие летние ночи я и Серёжа приходили спать вместе с отцом на холодильный помост. Плотно сбитый из чистых тёсаных досок открытый помост с невысокими бортами был устроен на уровне верхнего этажа на высоких столбах. Во время работы завода он служил для выпуска и охлаждения браги из перегонных чанов. Каждый раз после сгона браги помост (холодники) тщательно очищался и вымывался. Летом это было прекрасное место для сна под открытым небом на набитых сеном мешках, застланных чистыми ряднами. Накрывались мы так же ряднами.
Мы просыпались вместе с отцом на рассвете, при восходе солнца. На наших глазах оно выкатывалось на горизонте «як млыновее коло» и, пока мы умывались и одевались, успевало уже значительно подняться над горизонтом, но не пекло, а ласково согревало своими яркими лучами. В память запали слова отца, смотревшего на восход солнца:
— Ну вот, солнце только что появилось, родился новый день. К полудню оно поднимется до наибольшей дневной высоты, а к вечеру спустится и зайдёт за горизонтом, и день закончится. Как один день проходит и человеческая жизнь. Вы ещё на рассвете жизни, а время уходит незаметно, и день жизни идёт к закату. Когда будете такими, уже пожившими, как я теперь, вспомните, каким было для вас это раннее, светлое, тёплое утро, когда я ещё с вами смотрел восход солнца, и у вас вся жизнь ещё была впереди.
Я и сейчас, восемьдесят лет спустя, вспоминаю то радостное для нас утро и эти полные грустного раздумья слова отца.
Отец всегда придавал большое значение укреплению здоровья. В детстве мы умывались ранним утром голышом и в таком виде бегали в саду под тёплым летним грозовым ливнем или дождём.
Где бы ни проходили годы нашего детства в зависимости от перемены места службы отца — в Борках или Алексеевщине, или в другой местности, мы везде с братом Сергеем посещали местную сельскую кузницу. Постепенно у нас завязывалось знакомство и даже дружба с «ковалём» и его помощниками. По сельским трактам изо дня в день тянулись вереницы возов, на которых везли «лесты» — жерди — для изгородей или лесные материалы для строительства в степной полосе. Везли соль и «тарань» — вяленую воблу — из Приазовья, проезжали в тарантасах заезжие люди. Часто и из наших сёл уезжали куда-либо на ярмарку. И всегда в таких случаях нужно было подковать или перековать лошадей в зависимости от характера предстоящей дороги. Коней, работавших в поле, обычно не подковывали, но в дальних поездках копыта могли разбиться, а конь — захромать. Правильная подковка лошадей — главная причина, почему «кузня» была необходимой принадлежностью сельской местности. Обычно она находилась за селом, поближе к реке, но в то же время недалеко от проезжей дороги. Подле кузни было несколько станков и столбов для привязывания лошадей при подковывании. Подковы подгонялись в кузне по размерам копыта, В кузне была одна или несколько наковален, но, самое главное, был горн, в котором разогревалось докрасна или добела, смотря по надобности, железо. Для этого горение берёзовых углей, запас которых в рогожных мешках всегда имелся в кузне, в горне усиливалось «поддуванием» из мехов. Раскалённые куски железа, захваченные клешнями, поддерживались ковалём на наковальне и под ударами молота принимали желаемую форму.
Зайти в кузницу, смотреть, как брызжут и разлетаются искры и осколки от ударов молота, как разгорается огонь в горне от работы кузнечного меха, постепенно незаметно подойти поближе, не бояться разлетающихся искр, вовремя подать щипцы или зубило или подхватить перекинутую через блок цепочку от мехов и начать раздувать огонь в горне… Особенно интересно было, когда в кузницу приносили для сварки разломавшийся сошник или слишком короткий лом для наращивания. Оба конца накалялись добела, осторожно накладывались на наковальню и сильными ударами молота сплющивались и въедались друг в друга, превращаясь в один. Сначала нас, обычно, пугали и выгоняли из кузни. Мы научились не привлекать к себе внимания и к нам привыкали, а бывало, к нашей радости, и так, что долгое время неприветливый коваль давал молоток:
— Ну-ка, бей в такт! — и нужно было мерно попадать, не пропуская своей очереди. Чаще такая честь оказывалась Серёже. Я всегда отставал от него в ловкости и силе и мирился со своей участью физически менее умелого. Зато я брал настойчивостью и всё более обострявшимся желанием сделать что-то не хуже брата.