Семена растений, принадлежащих к семейству сложноцветных и некоторые другие виды, снабжённые пуховками, несомненно, заносились ветром. Но гораздо большее число видов заносилось голубями, галками, воронами и воробьями на лапках, а отчасти и оставались не переваренными в их помёте. Птиц же этих на тюремном дворе всегда было огромное количество. И они до такой степени привыкли к дружелюбному отношению со стороны заключённых, что в ранние утренние часы, пока тюрьма ещё спала, залетали целыми стаями в открытые окна камер. Птицы до такой степени привыкли получать у меня корм, что бесцеремонно садились на стол, на кровать и даже мне на плечи во время обеда. Это вызывало немалое удивление тюремной стражи. Даже галки осмелели настолько, что влетали в камеру и садились на подоконник. Осторожнее других до конца оставались вороны и один грач, ежедневно прилетавший под моё окно и упорно ожидавший, пока я не бросал ему остатки пищи. Он стремился перехватить брошенное ещё в воздухе, отбивая его у галок и ворон. Нужно сказать, что окно моей камеры выходило на глухую часть заднего двора и через него удавалось высматривать появлявшуюся то в одном, то в другом уголке зелёную травку, которую затем во время прогулки нужно было изловчиться сорвать. Всякая попытка во время прогулки сойти с дорожки, а в особенности приблизиться к стене вызывала у стражи тревогу, раздавались окрики и угрозы со стороны надзирателей. Признаюсь, стараясь быть в отношении стражи совершенно лояльным, я часто подолгу не решался на то, чтобы нарушить правила прогулки и, отскочив с пути, сорвать интересующее меня растение. В этих случаях Сафонов или Огородников проявляли гораздо большую решительность. Свои находки они затем передавали мне. Не могу не вспомнить с благодарностью того самого несчастного рабочего Голубева, о котором я писал Л. Н. Толстому. Закованный в кандалы, он совершал прогулки на том же самом уединённом заднем дворе, где гуляли, только в иные часы, и мы. Как и все обитатели тюрьмы, он с глубоким уважением и удивительной предупредительностью относился к необычным сидельцам — членам Думы. Из своего окна он видел, как мы тайком срывали зелёные былинки, и чтобы облегчить это дело для нас, стал срывать в наиболее удалённых от дорожки местах интересовавшие нас растения, т. к. на него, уже приговорённого к смерти, окрики и угрозы стражников стрелять не действовали, ему терять уже было нечего. Сорванные растения он оставлял на дорожке, по которой после него ходили мы.
На листах, на которые наклеивались растения, у меня были сделаны отметки, какие из них попали в мой гербарий только благодаря трогательному вниманию этого человека, проводившего свои последние дни в смертельной тоске и тревоге в ожидании казни. Отметки эти были вырезаны тюремным смотрителем, задержавшим мой гербарий. Так же были вырезаны им и все отметки о времени и месте нахождения каждого растения.
Первое время каждую неделю, а затем — время от времени у нас производились тщательные обыски. Но мои растения не вызывали особого подозрения и благополучно оставались у меня. Они были систематизированы по семействам и родам, в том именно виде, в каком они находятся в настоящем собрании
[140]. Только при последнем обыске, накануне выхода на свободу гербарий был отобран вместе со всеми книгами, письмами и тетрадями. К моему несказанному удивлению, когда в момент выхода из тюрьмы мне вернули обратно в конторе все отобранные вещи и книги, гербария среди них не оказалось. Как ни торопился я ускорить желанную минуту своего превращения из тюремного инвентаря снова в человека, я не мог не сделать тут же попытки добиться возвращения моей коллекции. Обратившись к тюремному смотрителю, я настаивал на своём праве получить обратно гербарий, но все мои требования были тщетны, и в ответ я получил решительное заявление, что гербарий конфискован и будто бы уничтожен.
Через несколько дней после выхода из тюрьмы за дело возвращения моего гербария взялся опытный адвокат Николай Александрович Огородников. Он съездил, уже в качестве не подневольного обитателя, а свободного защитника моих прав, к смотрителю и выяснил, что гербарий ещё не уничтожен. Но, в конце концов, и он получил такой же отказ вернуть его, как и я. Тогда он обратился к губернскому тюремному инспектору. В соответствии с полученными от него указаниями я подал прошение в главное тюремное управление и, в конце концов, после длительной проволочки, мне удалось вернуть гербарий, хотя и в изуродованном виде. Смотритель в своём письменном отзыве о невозможности вернуть моё собрание привёл совершенно нелепое основание об опасности выпускать из тюрьмы топографические данные, заключавшиеся в отметках о месте находки растений. Точно тюремный двор был крепостью, а указания на выгребные и помойные ямы в нём приравнивались к сведениям о размещении крепостных орудий и верков
[141]. Впрочем, изувечившие мои листы с растениями многочисленные вырезки, если и уменьшили ботаническую ценность гербария, то зато увеличили его полицейско-бытовой интерес, являясь характерным штрихом, обрисовывающим бессмысленно тупую и мелочную систему издевательств, с которыми нам пришлось иметь дело в тюрьме.
Вторая половина отбываемого срока, несмотря на всё обострявшуюся тоску по семье, на невыносимо мучившее желание увидеть солнце, небо, зелень деревьев и кустов (окна тюрьмы были заслонены сверху и с боков досчатыми ширмами), протекала легче, чем первая. Пребывание в одиночных камерах позволяло сосредоточиться и заниматься без помех. В камеру было разрешено передать научную литературу. Я успел тщательно изучить пять или шесть томов Кальмета «L'еpuration biologique des eaux d'égouts», медицинскую микробиологию Колле и др. монографические издания. Большим утешением были многочисленные письма и открытки друзей, знакомых и совсем незнакомых людей со словами привета, внимания, ободрения или просто с видами моря, природы… Но в день освобождения все тетради, всё написанное, даже книги, в которых были какие-либо пометки, были задержаны для просмотра. Только вечером увидел я ожидавшую меня в канцелярии жену. Дома же меня ждали несколько представителей костромского общественного собрания, земства, несколько врачей. На память была вручена стоящая и сейчас перед моими глазами на письменном столе серебряная оправа для памятной книжки. На её верхнем краю изображена Государственная дума (Таврический дворец), а на нижнем — костромская тюрьма. На доске выгравировано одним из костромских гравировщиков приветствие и пожелание дожить до полного расцвета демократии в нашем отечестве. Вот эта надпись:
«Члену первой Государственной думы от костромичей 9 сентября 1908 года. Приветствуем Вас в день Вашего освобождения из тюрьмы! Имя Ваше и Ваших товарищей, членов первой Государственной думы, неразрывно связаны с делом мужественного и стойкого отстаивания народных прав. Самоотверженная, проникнутая любовью к родине деятельность Ваша навсегда запечатлится в народном сердце и народной памяти. Пройдут суровые годы безвременья. Благодарная страна, посылая в Таврический дворец своих избранников, вновь назовёт ваши испытанные уже, оправдавшие доверие народа, имена. Вместе с Вами мы верим в славное будущее нашей родины. Пусть же эта вера смягчит Ваши тяжкие воспоминания прошлого, яркой незакатной звездой озарит намеченный Вами путь к торжеству права и правды!»