Когда после многих хлопот и ожиданий мне удалось наконец получить официальное поручение и все необходимые материалы, то я без большого труда овладел этим материалом и в течение одного месяца составил подробную докладную записку о хозяйстве Церковного управления, причем оказалось, что все ходячие представления о каких-то несметных богатствах церквей и монастырей были сильно преувеличены.
Когда моя работа была окончена, Львов уступил уже свое место обер-прокурора Карташеву
[304], который также подтвердил поручение Львова и, ознакомившись, одобрил мой доклад.
И тем не менее вся эта моя работа чуть было не пропала зря, и лишь благодаря случайности и благородству заведующего делами обер-прокурора господина Яцевича мне удалось потом отвоевать и этот мой доклад, и мою заслуженную плату. Яцевич провел постановлением Синода плату за мой труд в 1000 рублей и уведомил меня о том открыткой. Эта открытка спасла мне мой гонорар, которого никто мне не хотел платить, ссылаясь друг на друга. Так дошел я, наконец, и до самого патриарха
[305].
Каково же было мое удивление, когда патриарх ответил мне на мою просьбу о гонораре:
– Если эту работу вам поручил Львов, то от него вы и требуйте гонорара.
Конечно, этот ответ был совсем не юридический. Но не спорить же мне с патриархом о юридической концепции моих прав на 1000 рублей. Я просто показал патриарху открыточку, извещавшую меня о том, что постановлением Синода мне нужен гонорар в 1000 рублей.
– Почему же мне вы не сказали, что было постановление Синода? – недовольно заметил патриарх Тихон окружающим его чинам и распорядился немедленно выдать мне мой гонорар.
Это был мой последний заработок в России перед беженством, и он значительно помог мне в эти тяжелые дни: без этой 1000 рублей я бы не смог выехать за границу.
Что касается самой этой работы, то, кажется, она пропала, не передана была для ознакомления в руки архиепископа Анастасия
[306], человека лукавого, который последним разделял взгляд, что нельзя к синодским материалам допускать постороннего человека. Из личных объяснений с архиепископом Анастасием я вынес убеждение, что зерно попало на каменистую почву и плода не принесет.
Но я знаю, что я свою работу выполнил добросовестно: составил доклад так, как синодские чиновники составить не сумели; они не сумели бы ориентироваться в той массе материала, который был дан мне на руки и который я использовал с исчерпывающей полнотой.
Закончив эту работу и сдав ее новому обер-прокурору Карташеву, в конце августа я поехал в Кораблино навестить там свою семью. Слабое правительство, отсутствие прав и власти сильно сказалось в деревне: права собственности никто уже признавать не хотел, идеи Ленина захватили русскую деревню. Особенно привлекал деревенскую молодежь наш старинный громадный сад в Кораблине. Чувствовалось, как этот сад постепенно ускользает из наших рук и становится общественной собственностью: по ночам там раздавалось пение хороводов, которые нисколько не стеснялись тем, что здесь же, через двор, в барском доме находятся и собственники имения. О том, как мальчишки и взрослые лазили в сад и таскали оттуда ягоды и фрукты, я и не упоминаю, ибо это явление давно стало уже бытовым в деревне. Теперь еще труднее стало с этим бороться. Старые мужики, хорошие хозяева, не стеснялись говорить мне вслух: «Скоро господам – конец!»
Я не хотел показывать вида, но сильно тревожился, как пройдет у нас в Кораблине трехдневная ярмарка, которая собиралась в большом количестве как раз на выгоне против дома. Наибольший съезд бывал 7 и 8 сентября. Эту ярмарку я сам же и устроил не так давно, но теперь и не рад был этой затее. Когда со всех окрестных сел и деревень начали съезжаться крестьяне и когда, наконец, 7 сентября ярмарка эта достигла небывалых размеров, я был в большом беспокойстве: молодежь вела себя вызывающе, никакой власти, никакой полиции.
В большом кораблинском доме, кроме меня и старого кучера, мужчин больше не было. Оружия в доме я также никогда не держал. Нечего и говорить, что весь сад наш и даже обширный двор около дома попали в полное распоряжение деревенской молодежи: на дворе расположился бродячий фотограф, и девки гуртом тянулись снять свой «патрет», устроив тут же импровизированные уборные, где каждая старалась как можно ярче насурьмить себе щеки. Было очень забавно и бесцеремонно: мы третировались несуществующими
[307].
Я был искренно рад, когда ярмарка эта наконец-то закончилась и телеги начали разъезжаться по домам.
Настроение в деревне становилось все тревожнее: из Шейнова явился посланный с запиской от моей племянницы, что крестьяне сожженной деревни, той самой, которая заставила нас сдать им в аренду все наши посевы почти даром, запрещают ей послать на ярмарку для продажи несколько голов скота, так как кормить их было уже нечем; и лишь по моему письму, что скотина эта требуется мне в Кораблине, мужички разрешили ей послать мне двух коров из сорока породистых тельцов.
Таковы были в то время условия жизни в деревне. Кое-как дотянули мы в Кораблине до 17 сентября, «Вера, Надежда, Любовь» – день высоких эмблем – оказался последним днем нашего пребывания в двухсотлетнем нашем родовом гнезде – Кораблине, которое стараниями моего отца из глухой деревушки превратилось в большой торговый центр на железнодорожной магистрали.
Больше нам уже не пришлось видеть Кораблина, вскоре оно и совсем погибло; теперь этого имения уже не существует.
Ночью нам не удалось выехать, настолько были переполнены поезда. Пришлось возвратиться ночевать в усадьбу. Я и сейчас живо помню то тяжелое чувство, которое охватило нас, когда мы среди ночи вернулись в запертый уже дом. Какое-то тяжелое предчувствие подсказывало, что мы навсегда должны проститься с этим старым домом. Дурно и тревожно провели мы эту последнюю ночь и рано утром вновь должны были выехать на станцию, чтобы отправиться в Москву. Начальник станции по старой памяти, потихоньку от всех, выдал мне билеты, конечно, третьего класса.
Путешествие это было сплошным кошмаром: действительно, вагоны были переполнены до такой степени, что сидели даже на верхних полках. Особенное негодование публики возбудила наша собачка, прелестный белый шпиц – кроткое создание, которое, как бы чувствуя себя без вины виноватым, забилось под лавку в уголок в пыль и грязь и там тихо просидело всю дорогу часов шесть или семь, пока длилось это наше замечательное путешествие.