ПОЛИТИЧЕСКАЯ УГРОЗА САМОДЕРЖАВИЮ И САМОЗВАНСТВУ
Приведенный полковником Панаевым диалог – момент истины, проясняющий значение самозванчества с момента его возникновения в начале XVII века: самозванец и самодержец более двух веков мыслились как взаимозаменяемые величины, народ не только признавал легитимность притязаний самозванцев на престол, он отказывал властителям, помазанным на царство, в легитимности, которую те себе приписывали. Народ ставил их на одну доску, сообщая тому и другому, что они оба самозванцы.
Круг замкнулся. Если Павел, считавшийся врагом господ, сам видел себя Пугачевым и уподоблялся ему другими, то его сын Николай, «умиротворитель» бунтующих крестьян, был низведен до статуса марионетки в руках дворянства. В обоих случаях речь идет о самозванстве, хотя в одном случае этому придавался положительный, а в другом – отрицательный смысл. Уподобление Павла I Пугачеву неким петербургским обывателем и превращение Николая в «переряженного» по воле мятежного крестьянина позволяют оценить путь, который страна прошла со времени городских бунтов середины XVII века, когда одного публичного появления Алексея Михайловича было достаточно, чтобы волнения успокоились. Оправдать бунт против царя может только его десакрализация, или, иначе говоря, очеловечивание. Однако эта зацикленность на теле продолжала в значительной мере ограничивать критическое отношение к монарху сомнениями в его подлинности. Чтобы обрести право на протест, народу всякий раз нужно было как будто заново совершать процесс десакрализации царя, а царь вообще, царь как абстрактная идея продолжал восприниматься как нечто сверхъестественное, к области которого и принадлежала высшая легитимность. На первый взгляд, между этой зацикленностью на теле, то есть сведением бунта к сомнению в подлинности тела царя, и критикой царской политики через развенчание самовластия существует противоречие. На самом деле это противоречие, гораздо более очевидное в XIX веке, нежели во времена Разина, отражает сложность перехода от политики архаичной к политике современной. Попробуем разобраться.
В сцене, нарисованной Панаевым, бросается в глаза отсутствие подлинной традиции политического представительства классов. Когда народ ставил на одну доску самодержца и самозванца, он, пусть и лелея мечту о казацком или крестьянском царе и тем самым делая первый шаг в сторону социального представительства, все же по большому счету не сомневался в трансцендентной легитимности власти. Он подтверждал непреодолимость дистанции, отделявшей его от власти. Но – повторим еще раз! – было бы ошибкой видеть в этом слепое следование догме о божественном происхождении царской власти. Царь и самозванец – не единственные понятия, оказывающиеся взаимозаменяемыми: та же особенность свойственна узаконивающим инстанциям власти, которыми может быть и Бог из официальной доктрины, и божества из славянского синкретического пантеона, или «народного православия», как называют его российские этнологи. Мы уже видели, как подлинность Труженика поверялась Матерью – сырой землей и знахарем, который, коронуя самозванца, в каком-то смысле примерял на себя роль православного патриарха. Эти верования, которыми обосновывался социальный протест, русской интеллигенцией были названы «религиозными суевериями». Не будем касаться патернализма просветителей, у которых заимствовано это словосочетание; сосредоточимся лучше на анализе, которым оно сопровождается. В. Г. Короленко полагал, что религиозные суеверия в обществе соседствуют с «гражданскими», образуя странный симбиоз, союз колдуна с ябедником. «Колдун и ябедник, – пишет он, – исстари знакомые русской жизни типы»; когда читаешь это в первый раз, связь между ними кажется не вполне очевидной. Чтобы увидеть ее во всей ясности, необходимо установить общность семантического поля обоих терминов и рассмотреть их в контексте нескольких случаев самозванства. Глагол «ябедничать» означает доносить и возводить напраслину, но для описываемых этими словами действий есть другие термины: «клеветать», «наговаривать». Между тем последнее слово многозначно: оно синонимично глаголам «клеветать», «бросать жребий», «ворожить», «исцелять». Мы видим, что в источниках доносчик и потусторонний мир, представленный в числе прочих знахарями, связываются друг с другом
7. «Один, – пишет Короленко, – знает волшебное слово, приводящее в движение таинственные силы потустороннего мира; другой владеет таким же волшебным словом, навлекающим не менее таинственную грозу власти». Колдун и ябедник ворожат и клевещут, одним словом наговаривают: они околдовывают власть (колдовать = вызывать, сзывать, звать, призывать). С одной стороны, верования позволяют простым смертным приблизить к себе носителей высшей власти: они свергают его с пьедестала, констатируя несоответствие божественной воли, как они ее себе представляют, поведению царя; лишая царя сакральности, они обретают право на бунт, который еще больше способствует развенчанию монарха. С другой – они не отрицают трансцендентной легитимности власти как таковой. Иначе говоря, даже если народ и отвергает политику царя, не связывая это с вопросом о его подлинности, даже если он обличает ее, называя самовластной, он еще не ставит под сомнение подобную власть как таковую, ибо в его глазах она освящена божественным авторитетом. В русском варианте французская пословица «Король умер. Да здравствует король!» звучала так: «Царь умер. Да здравствует власть!», что фактически означает – «Ни один царь не может быть настоящим царем, но власть остается властью». Или, как говорит Короленко: «Суеверие гражданское заставляет робко преклоняться <…> перед всяким, кто владеет тайной хотя бы и самозваной власти». Подчеркнем еще раз: речь идет не о власти современного типа, основанной на представительстве, но о власти, понимаемой как воля монарха, навязываемая населению. Если нам это о чем-нибудь говорит, то о том, что в коллективных представлениях переход от политики старого типа к политике современной совершается не одномоментно. Процесс происходит постепенно, у него сложная временнáя структура. Определить все его фазы – задача исследователя.
Между тем русские элиты после Великой французской революции и Наполеоновских войн, когда царская армия заняла Париж, столкнулись с новой Европой, в которой отношения общества и власти осуществлялись в соответствии с идеей политического представительства. Эта идея родилась в определенной стране на определенном этапе ее развития, но оказалась универсальна. Она была несовместима с попытками царей подвести политику под понятие религии. Когда западная концепция политики попала на русскую почву, пусть и в искаженном, урезанном, ослабленном виде, Россия была уже не той tabula rasa, о которой век назад писал Лейбниц: здесь были коллективные субъекты, привыкшие строить отношения с правительством своей страны не вполне в духе этой концепции, скорее с помощью практики самозванчества, но все больше утверждавшиеся в мысли, что их главный враг – существующая форма власти, а не только физическое тело царя.