— А что ж они об этом раньше не сказали?
— Вот и Афанасий Дрымов меня об этом спросил.
— И что ж оказалось?
— В тот раз, когда нижние чины полиции пришли в магазин со своими вопросами про пистолет, продавца, который долго общался с Викентием при покупке, не было, он болел. А другой торговец, признавший пистолет и назвавший его покупателя, занимался только денежным расчетом. И ничего, кроме уплаченной суммы, назвать не мог.
— А вы всё разузнали и пересказали Дрымову?
— Да. Афанасий Сосипатрович был доволен.
— Что тут скажешь, не зря он столь критически относится к своим нижним чинам.
— Дрымов сказал, что должен еще сам получить это подтверждение у найденного мною продавца. А потом будет ходатайствовать об освобождении Викентия из-под стражи. Ежели жандармерия не окажется против. Но, судя по вашему рассказу, она же за?
— За.
— Вот, дорогой Натаниэль Николаевич, как у нас всё гармонично сложилось!
* * *
В святое воскресенье Фина не давала покоя Натану, утверждая, что он зарос совсем уж неприлично, на манер берберийского львенка. Горлис, не любивший стричься, тем не менее вынужден был признать, что толика правды в ее словах имеется. И потому в самом начале недели, 6 августа, отправился в Académie de coiffure. Но кроме стрижки у него было еще другое дело: пользуясь случаем, спросить у Люсьена де Шардоне о канатах, навязанных особыми узлами. Разговор этот был так своеобразен по тематике и очевидно непонятен окружающим, что при некоторой аккуратности завести его можно было и в куафёрской.
Сегодня у Grandmaître был мужской день. Но так вышло что не просто мужской, но еще и лицейский. Потому что вслед за Горлисом появился Брамжогло, а потом еще и Орлай. И Натаниэль Николаевич, и Никас Никандрович любезно предлагали Ивану Семеновичу, заслуженному седовласому статскому советнику, уступить их очереди. Но Орлай категорически отказался.
И Натан отправился на стрижку к Люсьену первым из этой педагогической компании. Шардоне не спрашивал, как стричь, ибо из предыдущих общений с Горлисом и, что еще важнее, с Финою, уже знал примерное направление. К тому ж он полагался и на свое вдохновение, согласно которому каждый раз вносил в стрижку нечто новое.
В ходе работы куафёр спросил Натана, что ж тот не пришел, как было договорено, на домашнюю стрижку. Горлис ответил, что, имея перед лицом пример благородства и скромности, каковой являет директор лицея Иван Семенович Орлай, он не может злоупотреблять ничьим вниманием и уступчивостью. Шардоне вежливо склонил голову, присоединяясь к сему утверждению. А далее Натан обратил внимание на узел, коим была завязана большая салфетка, предохраняющая его одежду от попадания в нее прядей и порошинок состригаемых волос.
— Господин де Шардоне, экий у вас узел ловкий на салфетке. А вы во всех узлах такой же специалист?
Люсьен не ответил, изображая, насколько сильно увлечен работой. Однако Горлису такое поведение показалось натужным, актерским (а он, как фактический муж большой артистки, хорошо знал это ощущение). Тогда Натан продолжил, всё так же негромко:
— Я почему спрашиваю, дорогой Люсьен, — давеча нашел в разных частях своего дома несколько одинаковых узлов презабавной формы. Много у кого осведомляюсь о них.
В середине сей фразы, вполне обычной и вежливой, руки, волшебные руки куафёра де Шардоне, обычно стрекозами порхающие над головой клиента, вдруг застыли. После чего Горлис просто физически ощутил волну страха, исходящую от Люсьена. И всё, что тот смог выдавить из себя — лишь несколько фраз мертвенным голосом:
— Увы, господин Горли, в этой сфере не разбираюсь…
И еще спустя несколько мгновений Люсьен продолжил работу, причем молча.
Так Натан понял, что попал в самое яблочко — именно куафёр делал эти узлы. При том он ужасно боится признаться в этом. Так и молчали до конца стрижки. И лишь, сдавая клиенту работу да спрашивая, как получилось, Люсьен смог изобразить нечто вроде улыбки.
Натан вышел на Дерибасовскую. Он был озадачен такой реакцией француза. Это требовало осмысления. Конечно же, первой напрашивалась мысль, что Шардоне виноват в смерти Иветы и сейчас боится разоблачения. Хотя так ли это?
Но тут Натан вынырнул из своих размышлений. Немудрено — с Преображенской на Дерибасовскую повернула голова воинской колонны, идущая парадным шагом под музыку. Горлис как завороженный пошел ей на встречу. Господи, как же красиво, как совершенно было движение этих русских военных, особенно во время поворота, осуществляемого под идеально прямым углом. Солдаты, исполнявшие это движение, делали его с такой идеальной слаженностью, синхронностью, что казалось, человеческие организмы десятков мужчин на такое просто не способны.
Только сейчас Натан вспомнил разговоры о том, что в Одессу прибыли гвардейские части, коих кораблями «Штандарт» и «Флора» переправят далее на фронт — для взятия Варны. У турок в болгарской Румелии дела и так плохи. А уж с прибытием таких молодцов, как эти воины, станут совсем безнадежными. Сейчас бы на Бульвар сходить. Оттуда прекрасный вид на порт. Скоро будет погрузка этих частей на борт. Красивое зрелище!
Но Натан решил сначала заглянуть на почту, а вдруг письмо пришло?
Глава 17
А оно и вправду приспело! Долгожданное письмо от тётушки Эстер. Конверт оказался довольно тяжелым — и это радовало. Натан вскрыл его и обо всём остальном забыл. Какая там погрузка русских гвардейских частей, когда такое большое и интересное письмо из Парижа.
«Здравствуй, наш дорогой племянник!
Хочу сказать… О господи! Жако всё время толкает меня под руку и говорит, чтобы я написала тебе, что ты правильно сделал, что уехал в Одессу. И что жизнь, судя по твоим письмам, а теперь еще и вопросам, у тебя там интересная. «Боевая», — как определил он. Что тут скажешь, гвардеец Жако, не навоевался. «Навоевался, навоевался», — буркнул Жако и вышел из комнаты. Ага, да… Пошел в пекарню.
А я тебе тем временем напишу, что это он так бодрится. На самом деле Жако очень скучает по тебе. И твои письма просит по нескольку раз перечитать».
У Натана сердце заныло от таких слов. Он дал себе слово, что как только война закончится, то договорится с каким-нибудь французским капитаном и через Марсель махнет в Париж навестить Эстер и Жако.
«Несколько раз приходил твой Друг-Бальссá. И как в детстве… Ну, то есть не в детстве, а юности вашей, кричит нам в окна: «Рауль-Ната-а-ан!» Помнишь ли, это было твое прозвище, специально для него. А потом он зашел к нам и, как большая ворона, ловко отщипнул краюху свежего хлеба да быстро слопал, также по-вороньи. Ну, любит это дело. Приходил же он к нам, потому что с издательским делом у него не очень. И наш Бальсса задумал книгу про войну в Бретани тридцатилетней давности: ну, знаешь, роялисты, республиканцы. А мой Жако как раз там был. И Друг-Бальсса выспрашивает у него, что как было, «живое, — как он говорит, — мясо событий». Когда Жако рассказывает, я ухожу подальше, потому что слушать страшно — люди режут друг друга, как зайцев. Да еще истории Жако о бретонских блондинках, крольчихах мехом наружу, меня тоже не радовали… А другу твоему всё нравится. И он говорит, что уж эту книгу не постесняется подписать по-настоящему — как Бальзак, а не какой-то там Гораций де Сен-Обен, как раньше».