Архаичное мышление во многом формировалось под воздействием постоянного, длительного наблюдения человека за природой, в результате которого происходило выстраивание универсальной модели — мифа, направленного, как отметил К. Леви-Стросс, «в равной мере, как на прошлое, так и настоящее и будущее»
[946]. Р. Барт определял миф прежде всего как коммуникативную систему, создающую свои способы означивания, формирующую определенный метаязык, в котором значение объекта сменяется его образом, а рассудочность переходит в форму смутных ассоциаций
[947]. По существу, это означает синкретичную структуру мифологического сознания, сочетающую как рациональные, так и иррациональные пласты, которые, по мнению французского семиотика, находятся в состоянии вращения
[948]. Специфика мифа и мифологического дискурса во многом определяется его образно-архетипической природой, в результате чего мифологизированному сознанию свойствен поиск знаков-символов.
Последнее мы обнаруживаем, в частности, в различных списках Повести временных лет. Так, летописцы уделили внимание трем предзнаменованиям, случившимся в 1065 г., — появлению кометы, рождению больного ребенка и солнечному затмению: «В эти времена было знаменье, на западе явилась звезда великая… Звезда эта была как бы кровавая и предвещала кровопролитие. В это же время в речку Сетомль был выброшен ребенок. Этого ребенка вытащили рыбаки в неводе, рассматривали его до вечера и снова бросили его в воду. Был же он таков: на лице у него были срамные уды, об ином и сказать нельзя срама ради. Пред этим и солнце изменилось, и не было светлым, но как луна стало»
[949]. Спустя без малого девятьсот лет К. С. Петров-Водкин в автобиографической повести «Хлыновск» описал схожее поведение крестьян, узнавших о врожденном уродстве ребенка: «В средине поста в слободке у одной женщины родился урод-младенец: без ног, вместо рук — маленькие крылышки, и только головка как есть человеческая. Много перебывало любопытных в слободке, и на уродышка медяков надавали немало… Успокаивались уже и тем, что на младенце ни когтей, ни шерсти, словом, никаких животных отличий не было»
[950]. Очевидно, что поиск «животных отличий» обусловливался эсхатологическими представлениями, сохранявшимися в сознании крестьян в ХX в. Концу света должно было предшествовать рождение дьявола-антихриста, которого традиционно изображали с животными атрибутами (шерсть, копыта, рога), вот эти признаки и искало архаичное сознание крестьян.
Мифологизированность крестьянского массового сознания во многом обусловливалась, с одной стороны, характером хозяйствования — длительная работа на земле развивала визуальное мышление, вырабатывала привычку созерцания-наблюдения за природой, уделяла внимание знакам-приметам, с другой же — невовлеченностью в рациональную «текстовую культуру» по причине неграмотности большинства сельских жителей. В итоге между субъектами разных дискурсов, основанных на различиях массового сознания, возникало непонимание, столкновение дискурсов приводило к когнитивному диссонансу. Чаще всего у деревенского населения подобные конфликты возникали с сельскими священниками — носителями «текстовой культуры», — порождая насмешливо-пренебрежительное отношение к последним, выразившееся, в частности, в употреблении просторечного слова «поп» и создании серии сатирических сказок про попов, а также распространенной в деревнях примете, согласно которой встретить по дороге священника — к беде
[951]. Примером диссонанса крестьянского и священнического дискурсов может послужить конфликт, произошедший в марте 1917 г. между священником села Турищева Елецкой епархии и его прихожанами, когда священник решил объяснить крестьянам значение революции 1917 г., прибегнув к притче-аллегории, в которой были следующие слова: «Выпущенная из клетки на свободу птичка часто не имеет сил жить на свободе и погибает. Часто она вновь стучится в окно, в клетку, спасаясь от холода и голода; часто она, неразумная, вновь попадает в расставленную сеть птицелова. Братья мои! Как бы не случилось и с нами, когда мы освободимся от немецкого ига… Как бы нам опять не попасть под немцев»
[952]. Однако крестьяне расценили слова своего попа как пронемецкую агитацию за сохранение старого строя, по поводу чего отправили донос елецкому епископу. Подобные случаи когнитивных конфликтов были характерны для разных мест
[953].
С точки зрения особенностей крестьянской психологии главная причина того, что притча сработала не так, как мыслил священник, заключалась в использовании аллегории, в которой семантика птицы не соответствовала крестьянской традиции, в силу чего возник определенный когнитивный диссонанс. В русском фольклоре птица ассоциировалась с существом из другого мира, часто обеспечивавшим переход туда главного героя
[954]. В христианской символике обнаруживается схожая семантика образа: душа умершего человека или святой дух. Согласно народным приметам, птица в доме — знак смерти: «Дятел мох долбит в избе — к покойнику», «Нетопырь залетает в дом — к беде», «Ласточка в окно влетит — к покойнику»
[955]. Если птица залетала в избу, ее следовало поймать и свернуть шею, приговаривая: «Прилетела на свою голову». Правда, та же ласточка или голубь на воле обретали уже иное символическое значение: «Голубь и ласточка — любимые богом птицы»
[956]. Таким образом, птица в клетке в избе — явление чуждое крестьянской повседневности. Освобождение ее из клетки могло интерпретироваться крестьянским мифологизированным сознанием в качестве метафоры смерти, а попытка возвращения обратно в клетку и вовсе в качестве какого-то мистического ритуала.
Помимо поговорок, важным фольклорным вместилищем мифического сознания крестьян в начале ХX в. выступала русская сказка. К. Леви-Стросс, рассматривая миф как логическую модель, призванную разрешать мировоззренческие противоречия архаичного сознания, не находил структурных различий между мифом и сказкой; В. Я. Пропп различия между мифом и сказкой усматривал в их социальных функциях. Развивая эти мысли, Е. М. Мелетинский обратил внимание на десакрализацию мифического героя в сказке, более четкую территориальную и временную локализацию сюжета, в силу чего сказка обретала дидактический характер
[957].