В политических исследованиях XXI в. все больше внимания уделяется роли положительных и отрицательных эмоций. В 2016 г. Оксфордский словарь английского языка назвал словом года понятие «постправда». Он получил развитие благодаря публикации в 1992 г. эссе Стива Тесича «Правительство лжи», в котором он на примере «Уотергейтского», «Ирангейтского» и «Ирако-Кувейтского» кризисов проиллюстрировал тезис о том, что ложь американского правительства в этих случаях опиралась на желание самого общества быть обманутым во имя психологического комфорта (чувства национального самоуважения)
[1044]. Тем самым массовое сознание отторгало правду, предпочитая ей пропагандистские мифы, которые соответствовали эмоциональным потребностям. Страх перед «чужим», лежащий в основе ксенофобии, таким образом, может появляться не только перед лицом опасности физического уничтожения, но и морального дискомфорта. Роль эмоций в принятии политических решений была изучена в оригинальном экспериментальном исследовании Дрю Уэстона «Политический мозг. Роль эмоций в решении судьбы нации», показавшем, что поведение избирателей во многом определяется не наличием рациональной информации, а «сменой компаса от националистической гордости и надежды к гневу и беспокойству»
[1045]. За последние несколько лет на эту тему вышли публикации Дж. Стейгер, А. Цветкович, А. Рейнолдс, С. Томпсона и П. Хоггета, М. Нассбаум, Н. Демертзиса, Д. Леммингса и А. Брукс, Н. Уолфа и др.
[1046] Современная историография показывает, что патриотизм является эмоциональным феноменом, основанным на взаимосвязанных положительных и отрицательных эмоциях.
В советской историографической традиции термин патриотизм применительно к событиям лета — осени 1914 г. заменялся на шовинизм, источником которого считалась как государственная пропаганда, так и мелкобуржуазное сознание обывателей. Современные историки чаще говорят о национализме как политических практиках. Оригинальную концепцию предложил американский историк Эрик Лор, который по аналогии с «военным коммунизмом» ввел в научный оборот термин «военный национализм». По мнению автора, инициированные властями кампании по выселению подданных враждебных государств, массовые депортации евреев из прифронтовой полосы, борьба с экономическим и культурным «немецким засильем» — все это складывалось в систему государственных чрезвычайных мероприятий как национально-имперских практик. «В центре этой кампании лежала идея использовать войну в качестве оправдания для таких радикальных мер, как депортации, национализация, массовое насилие с целью радикального перераспределения собственности и экономики от немцев, евреев и прочих инородцев к этническим русским и другим коренным группам империи»
[1047]. Следует заметить, что, хотя формально никакой единой программы «военного национализма» не было, отдельные заявления и действия военных и гражданских властей, общественных деятелей, а также массовые стихийные акции обывателей создают впечатление согласованности и системности мероприятий «верхов» и «низов». Однако при более детальном изучении проблемы здесь обнаруживается не столько организованное, сколько стихийное начало: заражение массового сознания вирусными раздражителями (как, например, страх перед тайными темными силами) обуславливает типичные реакции и стереотипное поведение его носителей. Не случайно, что у современников, наблюдавших за массовыми погромами, постоянно было ощущение, что толпой кто-то управляет. Публичные эмоции обладают способностью организации масс, пробуждают стадные чувства.
Начало войны естественным образом спровоцировало рост антинемецких настроений, отразившихся в слухах о германском шпионаже. Петербуржцы отмечали, что в первые дни войны «как-то странно сильно» стали говорить о шпионах. У всех на устах была фамилия графини Клейнмихель, «у которой, будто бы, был политический салон, где немцы почерпали много нужных сведений»
[1048]. Рассказывали, что ее арестовали, а также и бывшего градоначальника Д. В. Драчевского (вероятно, поводом к слухам послужила его отставка в июле 1914 г. из‐за растраты денежных средств), которого якобы тут же расстреляли. Находились очевидцы расстрела
[1049].
Поэт и писатель М. Кузмин с некоторым пренебрежением встретил начало войны и игнорировал на страницах своего дневника военные и политические сюжеты, но после того как 14 августа 1914 г. его знакомый показал ему немецкие политические карикатуры, записал в дневнике: «Не шпион ли? Слухи самые плохие»
[1050]. Симптоматично, что Кузмин, страдавший от гомофобии окружающих (в том числе своего сына, который не мог смириться с гомосексуальностью отца), жаловавшийся, что за ним установлен «духовный шпионаж», сам поддался германофобии и шпиономании (впрочем, другой волновавшей его темой был «жидомасонский заговор»).
Толпы «патриотов» выражали свои верноподданнические чувства разгромом немецких торговых заведений. В провинции малообразованные обыватели нередко принимали за немецкие магазины представительства датских фирм. Как уже отмечалось, 22 июля в Барнауле во время погрома пострадали датские заведения. Помимо датчан, часто доставалось русским голландцам, особенно в случае, если они не забывали своего языка, который был созвучен германскому. Проживавший в Екатеринославе К. Гейнрихс в письме от 17 января 1915 г. жаловался на несправедливое выселение из квартиры, ставшее следствием распространения бытовой германофобии, и рассказывал о своих корнях: «Нам пришлось внезапно выехать из дома русского купца, потому что он, из‐за немецкой фамилии, считает нас пруссаками, воюющими теперь против России. Между тем, мы даже не немцы, и уж никак не пруссаки. Мы — фламандские голландцы, из Бельгии… приглашенные в 1700 г. польским королем Сигизмундом осушить болота близ Данцига и Мариенвердера… Когда эта провинция перешла к Пруссии, императрица Екатерина пригласила наших предков переехать в Россию. Теперь мы уже более 135 лет верные подданные России… Мой сын — русский офицер и, как русский патриот, прольет наравне с коренными русскими свою кровь за царя и отечество»
[1051].