Эксперименты большевиков с исчислением времени не исчерпывались реформой календаря. 31 мая 1918 г. в 22:00 состоялся перевод стрелок на два часа вперед (впервые переход на летнее время был совершен в июле 1917 г. по распоряжению Временного правительства, но уже в декабре большевики вернулись к зимнему времени). А 8 февраля 1919 г. в Советской России были окончательно определены 11 часовых поясов. Слухи о предстоящем переходе на светосберегающее время распространились 15 мая 1918 г. в Петрограде, причем их опубликовали некоторые газеты. Утверждалось, что в Петрограде время переводится на 1 час 30 минут вперед, так как до реформы в крупных городах России действовало местное солнечное время, которое в Москве опережало гринвичское на 2 часа 30 минут (в северной столице — на 2 часа ровно). «Газета-копейка» писала, что для соответствия московскому времени в Петрограде стрелки часов сначала перевели на полчаса вперед, а потом еще на час в целях экономии топлива
[2671]. В итоге не Петрограду, а Москве пришлось отказаться от 30‐минутной погрешности с Гринвичем. Тем не менее показательно, что слухам поверили многие предприятия, вследствие чего 16 мая одни предприятия работали по старому, другие по новому времени. Как правило, по новому заканчивали работу
[2672]. Возникла путаница на вокзалах с отправкой поездов. 17 мая было опубликовано опровержение. Н. П. Окунев в этот день недоумевал в дневнике: «С декретом о переводе часовой стрелки вышло какое-то недоразумение — официально извещают, что он еще силы закона пока не имеет. Тогда зачем же его напечатали в газетах, и почему вчера, с утра, часы на Главном телеграфе и Почтамте показывали уже новое время?»
[2673] У Гиппиус игры большевиков со стрелками вызывали сильнейшее раздражение и ощущение приближающегося конца: «Электричество гасят в 12 ч. То есть в 10, так как большевики перевели часы на два часа вперед (!). Веселая жизнь. Я убедилась: нам неоткуда ждать никакого спасения. Нам всем, русским людям, без различия классов. Погибнут и большевики, но они после всех»
[2674]. В условиях усиливавшегося под тяготой хозяйственной разрухи психологического кризиса экономия электроэнергии, погружавшая обывателей по вечерам во тьму, провоцировала депрессию.
Календарная реформа как часть символической политики советской власти, устанавливавшей атрибуты нового времени, новой эпохи, требовала введения в календарь памятных красных дат. «Кодекс законов о труде», принятый 10 декабря 1918 г., предлагал советским людям предаться «воспоминаниям об исторических и общественных событиях», к которым были отнесены Новый год (1 января), День 9 января 1905 года, День низвержения самодержавия (12 марта), День Парижской коммуны (18 марта), День Интернационала (1 мая), День Пролетарской Революции (7 ноября), объявленных праздничными выходными днями
[2675]. Однако в ряде случаев возникла путаница: некоторые типографии выпустили календари на 1919 г. ранее декабря 1918 г., поэтому отмеченные на них красные даты не соответствовали принятому закону. Так, на Советском календаре на 1919 г., изданном ВЦИК Советов Р. С. К. и К. Депутатов, отсутствовали День 9 января 1905 г., День Парижской коммуны, зато числились Рождество, Благовещение Богородицы, Пасха, Вознесение, Троица, Успение Богородицы, Воздвижение Креста Господня. Из 10 праздников 7 были религиозными, при этом над календарем были напечатаны слова Интернационала и изображен рабочий в буденовке и с горящим факелом в руках. Такое противоречивое сочетание символов старого и нового времени могло привести к когнитивному диссонансу владельца календаря. Впоследствии появились исправленные версии, однако место религиозным праздникам (которые более не считались нерабочими) нашлось и на них.
Несмотря на антицерковную политику советской власти большевикам приходилось учитывать фактор религиозности народных масс, тем более что начавшаяся Гражданская война спровоцировала усиление эсхатологических настроений. В большей степени эсхатологические предчувствия были свойственны крестьянам. Еще в марте 1917 г. владимирские крестьяне, узнав о свершившейся революции и услышав фамилию Керенского, тут же решили, что он и есть «анчихрист»
[2676]. В дальнейшем столкновение в сознании народа новых явлений, понятий с традиционным мировоззрением оборачивалось диссонансом, выход которому находился в религиозно-мифологических интерпретациях. Показателен случай, произошедший в одной из деревень в апреле 1918 г.: солдат-агитатор выступал перед крестьянами, объясняя настоящие трудности диверсиями саботажников. Крестьянки, не слышавшие раньше этого слова, долго обсуждали, кто такие саботажники, и в итоге решили, что слово это «собачье» и скоро наступит «светопреставленье»
[2677].
Российская революция вторгалась в повседневное пространство обывателей новой лексикой. Особенные трудности понимания и в некоторых случаях эсхатологический страх вызывали аббревиатуры, которые религиозному сознанию казались тайными знаками. В 1918 г. в июньском номере «Нового Сатирикона» появилась карикатура под названием «Басурманский язык», изображавшая беседу двух священников. Один спрашивал другого: «А ты чего же, отец, ноне перестал возглашать многолетие правительству? — А шут его разберет, за которое я буду провозглашать „многолетие“, коли у нас каждую неделю перевыборы в Срисд. Да и православные обижаются… Когда возгласишь: „Многа-ая лета Совнаркому, Цику, Исполкому и Срисду-у“ — то так все и ахнут: последние, говорят, времена пришли — батька по-японски заговорил!»
[2678]
Филологи обращали внимание, что новые слова становились нервирующим фактором. Лингвист С. И. Карцевский, вернувшийся в 1917 г. из политической эмиграции, но вновь покинувший Россию в 1919 г., выпустил в Берлине книгу «Язык, война и революция», в которой, исходя из тезиса, что «чем большим потрясением подвергалась данная область жизни, тем более радикально изменился ее словарный запас»
[2679], исследовал отражения эпохи «русской смуты» в языке обывателей. Характерными, по его мнению, языковыми символами времени стали: «кребилы» (вместе с «керенками», «думками», «липовками», «ленинками», «вавилонками», «китайками», «деникинками», «врангелевками», «колокольчиками» и другими «дензнаками») и «лимонщики» (новоявленные миллионеры последних, гиперинфляционных, лет Гражданской войны); красный террор проявился в терминах «чайка», «черезчурка», «верочка» (названия ВЧК), «эмочка» (московская ЧК), «женечка» (железнодорожная ЧК), в глаголах, обозначавших расстрел («чекнуть» или «чикнуть», «поставить к стенке» — в красном лагере, «угробить» — в белом). Все эти новые словечки отражали то, как с помощью юмора травмированное сознание обывателей приспосабливалось к новым, экстремальным условиям повседневности. Появлялись карикатурные расшифровки распространенных аббревиатур: РСФСР — «редкий случай феноменального сумасшествия России», ВСНХ — «воруй смело, нет хозяина»; антисемитские настроения отразились в шутливом «переименовании» советских учреждений — «Центрожид», «Прежидиум» и т. д. Карцевский обращал внимание на важную идентификационную функцию обращения «товарищ», которое в устах представителя враждебного лагеря воспринималось советским человеком как оскорбление (более приемлемой формой считалось обращение «гражданин»)
[2680]. Во время подавления Тамбовского восстания в 1921–1922 г. чекисты, допрашивавшие антоновцев, в ответ на обращение «товарищ» говорили: «Тамбовский волк тебе товарищ» (по всей видимости, именно тогда и появился этот фразеологизм). Карцевский обратил внимание на общее падение культуры речи в Гражданскую войну, отметив в связи с этим массовое хождение вульгаризма «извиняюсь» вместо «извините».