Тем не менее, хотя в своей массе курсистки представляли менее агрессивную и деятельную среду, чем студенты, современники обращали внимание на появившийся новый типаж студентки: эмансипированной, уверенной в себе, нередко фанатично преданной революционному делу девушки. Многие из них умели со вкусом одеваться, превосходно владели искусством спора, последовательно отстаивая свои тезисы. В Петрограде в модных кафе, ресторанах вокруг них формировались группы преданных поклонников-студентов. М. Палеолог наблюдал одну из таких групп на Васильевском острове: «Наблюдать за студентками, которых здесь достаточно много, не менее поучительная задача. Я обратил внимание на одну, выходившую из кафе в сопровождении четырех молодых людей: они остановились на тротуаре у выхода из кафе, продолжая начатый спор. Высокого роста, очаровательная девушка с живым и твердым взглядом глаз, блестевших из-под каракулевой шапочки, она говорила авторитетным тоном, не допускавшим возражений. Вскоре из трактира вышли еще два студента, которые присоединились к группе, окружавшей девушку. Здесь перед моими глазами предстал, возможно, один из самых самобытных типов русской женственности: миссионерка революционной веры… Как объяснить ту притягательную силу, которую революционная деятельность имеет для русских женщин? Очевидно, что они находят в ней нечто такое, что удовлетворяет сильнейшие инстинкты их души и темперамента — их потребность в возбудительных стимулах, их сострадание к невзгодам простых людей, их склонность к самопожертвованию и лишениям, их обожествление героизма и пренебрежение к опасности, жажда сильных эмоций, стремление к независимости, вкус к таинственности, приключениям и к волнующему, экстравагантному и мятежному существованию»
[604]. Очевидно, что война стала вдохновляющим фактором для молодых эмансипированных курсисток, пытавшихся в тылу заменить ушедших на фронт политически активных студентов.
В 1916 г. политический протест российского студенчества еще более возрастает. Как педагоги, так и сами учащиеся отмечали, что заниматься становилось крайне тяжело по психологическим причинам, вызванным внутренними социально-политическими и экономическими событиями. Студент Боря писал из Москвы в Саратов 12 ноября 1916 г.: «До последних дней почти все время проводил за учебниками, готовясь к декабрьским экзаменам. Хотя я не бросаю это делать и теперь, но, вследствие общей политической атмосферы последних дней, которая особенно сильно чувствуется здесь в Москве и проявляется положительно везде, где только встречаются несколько человек и начинают о чем-то говорить, выдерживать „учебный дух“ стало чрезвычайно трудно. И в частных кружках, и в организациях только и разговоров, что о думских речах, которые разошлись по всей Москве и дальше, и построение выводов на них… По слухам, в Саратове настроение в общем такое же, как и здесь»
[605].
Показательно, что именно студенты в ноябре 1916 г. печатали и распространяли поддельную речь П. Н. Милюкова, в которой содержались прямые обвинения царской фамилии в государственной измене. В конце 1916 г. происходило объединение студенческих организаций под революционными лозунгами. В Москве «коллектив представителей ста студенческих организаций» в начале декабря распространял прокламацию, в которой заявлял, что российское правительство ведет войну против собственного народа, и призывал студенчество возглавить революционное движение «малосознательных масс»
[606].
Таким образом, российское студенчество, готовое поддержать правительство летом — осенью 1914 г., вернулось к прежней революционной риторике. Причиной этого послужили антидемократические действия властей: арест депутатов думы, роспуски думы, запрет призванным евреям-студентам поступать в военные училища. Кроме того, связь студентов с рабочими организациями, возмущение освобожденными от призыва полицейскими также способствовали революционизации российского студенчества. Изучение истории вовлечения молодежи в революционную деятельность показывает значимость морально-этических факторов, когда политический протест начинается с осознания несправедливости политической системы. Исследователи отмечают, что часто личностная мотивация революционной борьбы превалировала над идейно-политической
[607]. В некоторых случаях подпольная работа и вовсе приобретала форму семейного подряда, когда младшие братья «наследовали» деятельность старших (примером чего могут служить семьи Ульяновых, Савинковых, Цедербаумов и др.). Все это наполняло студенческое движение высокой степени экспрессивностью и эмоциональностью, что нередко приводило к пограничным состояниям психики.
Детское восприятие войны: героическая эйфория или психотравма?
Патриотическую пропаганду 1914 г. нельзя себе представить без эксплуатации детской тематики. Главным сюжетом в ней было бегство детей на фронт и их последующее героическое служение Отечеству. «Летопись войны», «Огонек», «Нива» и прочие иллюстрированные периодические издания публиковали на своих страницах фотографии юных героев, награжденных медалями, сопровождая портреты рассказами о подвигах молодых бойцов. Подобная пропагандистская стратегия была направлена не только на закрепление тезиса о всеобщем единении и сплочении общества, но должна была вызвать эмоциональный отклик читателя/зрителя, подвести под идеологическую базу Отечественной войны чувственный фундамент. Визуальная пропаганда эксплуатировала не только образы детей-воинов, увешанных медалями, но также тиражировала фотографии раненых детей
[608]. Очевидно, та и другая группа детских образов были направлены на решение разных задач. К. Келли обращает внимание на два распространенных в разных культурах мифа о ребенке — символе нации: один миф о ребенке-спасителе, другой — о ребенке-мученике. Во втором случае ребенок представлялся квинтэссенцией национальных страданий
[609]. Образы растерзанных или распятых мальчиков и девочек оказывались исключительно актуальными, мотивационными символами, призванными поднять нацию на бой с врагом. Однако в конце концов такая навязчивая пропаганда приводила к противоположным последствиям — выработке острого чувства неприятия, брезгливости от псевдопатриотической пропаганды.
История детства уже стала заметным историографическим направлением, в рамках которого проводятся исследования в социальном, антропологическом, психологическом и культурном ключах. При этом исследователи обращают внимание на сохраняющуюся недооценку вопросов детства, связывая это с тем, что «история детства находится за рамками интеллектуальной истории, поскольку связь детства с „бытом“, который относится к исследовательской проблематике „истории повседневности“, делает ее не очень значимым объектом научных изысканий, второстепенным для исследователей политической и социальной истории, поскольку дети в ряду социально-экономических понятий маргинальны и их трудно классифицировать»
[610]. Вместе с тем история советского детства, особенно раннего времени, периода социальных трансформаций, оказывается наиболее востребованной, так как позволяет преодолеть кажущуюся «рутинность» исследования за счет погружения в «бурлящую» эпоху. Быт советских детей в контексте политики власти, столкновение официальной и реальной картины детства, демографические вопросы изучаются в работах Т. М. Смирновой, С. В. Журавлева, А. К. Соколова, Э. М. Балашова, В. Б. Жиромской, Н. А. Араловец, А. А. Сальниковой, отражены в западных исследованиях К. Келли, Л. Киршенбаум, К. Кройзигер, Л. Бернстейн и многих других
[611]. В историографии существует дискуссия о том, какой именно период в истории российского детства можно считать наиболее значимым, и если К. Келли выделяет здесь 1890‐е гг.
[612], то Т. М. Смирнова обращает внимание на то, что октябрь 1917 г. открыл новый этап в истории России и тем самым истории детства. При этом исследовательница отдельно отмечает, что «нельзя забывать также и о том влиянии, которое оказали на положение детей, их менталитет и отношение к ним общества Первая мировая война, а затем революция и Гражданская война, которые, как любые социальные катаклизмы, наиболее сильно ударили по самым социально незащищенным слоям населения, в первую очередь — по детям, вне зависимости от их социального происхождения»
[613].