Книга Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции (1914–1918), страница 83. Автор книги Владислав Аксенов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции (1914–1918)»

Cтраница 83

Отмеченный локализм крестьянской общинной ментальности возвращает нас к уже затронутой проблеме наличия национального самосознания деревенских жителей. Очевидно, что хотя термины «русский», «российский» присутствовали в лексиконе крестьян (при этом было бы интересно сравнить, какое прилагательное употреблялось чаще в связке с существительным «крестьяне» — русские, российские или вятские, псковские и т. д., представляется, что все-таки второй вариант был бы более распространенным), их чувство национальной идентичности не достигало уровня самосознания образованных слоев российского общества. Говоря о локализме, Данилов не считает, что крестьянский мир находился в изоляции от мира внешнего, государственного: «локальное крестьянское сообщество было вписано в макросистему, общинное сознание переносило на нее сложившиеся стереотипы управления и организации, господства и подчинения» [736]. При этом обнаруживаются разительные различия в понимании категории справедливости, отношении к собственности: «Мощный подъем крестьянского движения, послуживший основой всей российской революции, явился в конечном итоге проявлением и торжеством именно общинно-уравнительной ментальности. Эгалитаризм сельской общины — это не равенство современного гражданского общества, а уравнительность в распределении объективных условий хозяйствования и существования» [737]. Определение крестьянской общины как локального сообщества созвучно теории американского исследователя Роберта Рэдфилда о сельском «малом сообществе», которое он рассматривает как самодостаточную «экологическую систему», в которой нормы передаются из поколения в поколение [738].

Изучение влияния сельскохозяйственного труда на ментальность крестьян неизбежно подводит исследователя к теме «человек и природа». Подавляющее большинство исследователей согласно с тем, что «специфические черты ментальности крестьянства связаны… с характером его производственной деятельности, с хозяйствованием на земле в тесном и непосредственном общении с природой» [739]. Л. В. Милов, указывая на исключительно тяжелые и неблагоприятные для ведения сельского хозяйства климатические условия на большей части России, которые нередко сводили на нет результаты труда крестьян, приходит к выводу, что природный фактор способствовал укоренению идеи о всемогуществе и огромной роли в жизни крестьян бога, что соответствовало архаичной языческой картине мира [740]. При этом, как ни парадоксально, природа способствовала и формированию вполне рационально-прагматического мировосприятия: «Русский селянин накапливал опыт познания природы почти исключительно с точки зрения влияния ее на свою жизнь и жизнь своих домочадцев, на здоровье семьи, на свое благополучие, на судьбу своего хозяйства со всеми многочисленными его элементами» [741]. Милов пишет, что тяжелые природные условия, «диктовавшие необходимость громадных трудовых затрат на сельскохозяйственные работы… имели своим следствием не только необычайное трудолюбие, поворотливость и проворность как важнейшие черты русского менталитета и характера, но и многие особенности, противоположные этим чертам» [742]. Среди последних историк перечисляет небрежность в работе, отсутствие пунктуальности, безразличие к собственному хозяйству, а также леность, обман, ложь, воровство. При этом Милов объясняет способность русских крестьян выживать в тяжелых условиях вопреки отрицательным чертам национального характера влиянием общины, которая в экстремальные времена организовывала и сплачивала селян. Американский историк Рональд Сиви писал об «этике праздности», стремлении к минимизации трудозатрат как чертах, характерных для общинной деревни [743]. Исследователь аргументировал тезис, в частности, тем, что в условиях Первой мировой войны Россия поддерживала производство продовольствия на довоенном уровне, хотя 40 % крестьян было мобилизовано на войну, из чего сделал вывод, что по крайней мере 40 % крестьянского трудового потенциала в мирное время съедает «праздность». Последний аргумент, конечно, несостоятелен ввиду некорректности сравнения мирной экономики с мобилизационной — в годы войны в отдельных губерниях вводились продовольственные реквизиции, кроме того, 1915 г. оказался урожайным — на европейской части России хлеба собрали на 10,6 % больше, чем в среднем [744]. Характеризуя крестьянский мир как «культуру шаривари», Сиви не учитывал компенсационного характера деревенских празднеств, следовавших после долгого, изнурительного труда. Тем не менее само по себе обращение автора к этике или даже культуре праздности важно, так как расширяет проблемное поле истории крестьянской ментальности, которое пока еще в целом ограничивается исследованием общественной психологии в условиях революционной борьбы. Несмотря на то что «этика праздности» Сиви перекликается с отдельными высказываниями Милова, отечественный исследователь критически воспринял положения Сиви, указав, что приведенные им схемы плохо коррелируются с российской действительностью [745]. При этом В. В. Кондрашин, В. В. Бабашкин, А. П. Корелин были менее категоричны в оценках монографии американского историка [746].

Исследователи признают, что Первая мировая война оказалась испытанием для общины и общинного сознания крестьянства. При этом существуют два историографических направления: одни авторы считают, что война усилила архаизацию сельской жизни и общественной психологии, другие, наоборот, отмечают усиление самоорганизации крестьян, повышение уровня политической сознательности. Отправной точкой в выстраивании динамики крестьянских настроений выступает период мобилизации, по-разному характеризующийся крестьяноведами. В предыдущем разделе уже рассматривался вопрос об отношении крестьян к мобилизации, сейчас же мы кратко обозначим основные историографические позиции, связывающие отношение крестьян к войне с их ментальными особенностями. Здесь по-прежнему выделяются «патриотическая» и «скептическая» точки зрения. В рамках первого направления некоторые историки пытаются объяснить свидетельства сельского патриотизма с помощью фактора религиозности. Так, О. А. Сухова некритично воспроизводит сообщения периодической печати о литургиях и молебнах, проходивших в деревнях, якобы свидетельствовавшие о патриотическом подъеме, повторяя вслед за официальными сообщениями, что «удушающая затхлость общественной атмосферы сменилась всеобщим ликованием и радостным оживлением, а массовые манифестации по случаю объявления войны напоминали скорее масленичные народные гуляния» [747]. Мы уже обращали внимание на то, что в основе оживления общественной жизни лежали не столько сознательная поддержка широкими слоями общества правительственной политики или внезапный подъем религиозности, сколько эмоционально-психологический фактор — известие о войне не могло оставить равнодушным ни городские, ни сельские слои, однако имевшее место массовое возбуждение нельзя трактовать исключительно в патриотическом ключе, тем более что уже приводились факты, когда от возбужденных войной обывателей доставалось «союзникам»-черносотенцам и представителям духовенства. Вместе с тем Сухова, настаивая на религиозном воодушевлении крестьян, упомянула, что в ряде мест известие о начале войны вызвало шок и слезы сельских жителей, полагая, по-видимому, что это были слезы религиозного восторга [748].

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация