К концу моего первого срока я, наконец, начал чувствовать себя в Сенате на своем месте. Я был счастлив там работать и гордился тем, чего уже достиг. В 1975 году я получил место в комитете по международным отношениям, что было редкостью для новичка. Я познакомился с лидерами и узнал о проблемах, с которыми мы сталкивались по всему миру, особенно в Европе. Я, очевидно, произвел настолько сильное впечатление на руководство Демократической партии, что получил место в недавно созданном постоянном комитете по надзору за спецслужбами США. Постоянный комитет вырос из комиссии Черча, которая расследовала внепрограммные и зачастую незаконные тайные операции Центрального разведывательного управления. В ЦРУ придумывали неуместные сценарии дестабилизации иностранных правительств и странные планы убийств, например убить Фиделя Кастро взрывающейся сигарой. Комиссия Черча рекомендовала организовать жесткий надзор со стороны Конгресса. Она предложила создать двухпартийный постоянный комитет с сопредседателем и равным числом сенаторов от каждой партии. На следующий день после того, как весь Сенат проголосовал за создание такого комитета, я вошел в свой офис, и мой друг и надежный помощник Тед Кауфман понял, что я в беде. «Они хотят отправить меня в комитет по спецслужбам», — объяснил я.
Служить в таком комитете — это все равно что постоянно быть под подпиской о неразглашении информации. Мой нынешний коллега Крис Додд назвал его комитетом Пакмена: члены комитета должны съедать все, что им говорят в S-407 — особо охраняемом зале, где они собираются. Спецслужбы делятся с членами чем-то, о чем все знают. Те, в свою очередь, клянутся хранить тайну даже после того, как эта информация просочится в газеты и уже все будут об этом говорить. Около 80 % обсуждаемого за закрытыми дверями вообще не следует засекречивать.
«Послушай, — сказал Тед, — если ты не хочешь в этом участвовать, просто скажи Мэнсфилду».
Позже в тот же день я стоял в гардеробе демократов, как вдруг сенатор Сэм Нанн подошел, чтобы поздравить меня с назначением в комитет по спецслужбам. Я помчался напрямую через зал заседания в кабинет лидера большинства и сказал Майку Мэнсфилду, что он оказал мне уже достаточно услуг. Когда я сказал ему, что не хочу быть в этом комитете, он обнял меня и сообщил, что я буду в этом комитете. Это была не услуга. Он на меня рассчитывал. Он перестал меня баловать. Он сказал, что мне придется сделать несколько неприятных звонков в разведку, кое в чем хорошенько покопаться и начать серьезнее относиться к тому, что значит быть сенатором Соединенных Штатов.
Конечно, он был прав. Одной из наших первых серьезных проблем стало скрытое наблюдение. Когда результаты работы комиссии Черча появились в новостях, общественность была возмущена масштабами незаконного прослушивания телефонных разговоров со стороны ФБР и АНБ
[40]. И это было правильно. Бюро часто шпионило за гражданами в Соединенных Штатах, используя секретные ордеры или вовсе обходясь без них. Надвигалась волна общественных требований, чтобы мы покончили со всеми видами скрытого наблюдения, и она обрушилась на комитет по спецслужбам. Однако «холодная война» была в разгаре, и в S-407 мы понимали, что с помощью прослушки разговоров между людьми из Соединенных Штатов — нашими согражданами и не только — и иностранными агентами в местах вроде Москвы и Тегерана мы получали много ценных разведданных. На долю Конгресса выпало найти способ покончить с незаконной прослушкой внутри страны, но сохранить законный механизм сбора разведданных с использованием прослушки международных звонков. Этот механизм не должен был противоречить нашей Конституции и нашим основным ценностям, одновременно защищая государство от реальных угроз. Мы должны были найти способ разрешить разведке при необходимости действовать быстро и получать судебный ордер постфактум. У нас не было простого и очевидного решения, и акт 1978 года о негласном наблюдении в целях внешней разведки — или FISA — родился в борьбе за баланс между гражданскими правами и общественной безопасностью. Неудивительно, что тридцать лет спустя, с появлением новых обстоятельств и технологий, меня и моих коллег по-прежнему призывают откалибровать этот хрупкий баланс.
В 1977 году с благословения председателя Истленда я попал в судебный комитет. Законодательным путем я хотел сделать наши улицы безопаснее, а систему уголовного правосудия — справедливее. Как обеспечить людям безопасность, при этом защитив права подозреваемых в уголовных преступлениях? Это вопрос, который отражен в Конституции очень противоречиво, и решать его — задача правительства. Обстоятельства на местах постоянно менялись, и мне казалось, что главной обязанностью судебного комитета было неустанно следить за соблюдением справедливого баланса.
Я работал общественным защитником совсем недолго, но успел сделать несколько интересных выводов. Я настаивал на принятии закона «Об ускоренном судебном разбирательстве»
[41], потому что обвинения в уголовных преступлениях слишком долго висели на обвиняемых. Вместе с тем я понимал, что в существующей системе такая модель вынесения приговора может привести к нежелательным последствиям. В основе системы правосудия тогда лежало представление об исправлении преступника, основой которого, как и многих других заблуждений, были благие намерения. Это началось еще в эру прогрессивизма
[42]. К тому времени, как я впервые вошел в зал суда в качестве адвоката, главный вопрос, определяющий срок заключения, был такой: сколько времени потребуется, чтобы преступник исправился? Ожидалось, что судьи способны оценить потенциал обвиняемого к исправлению, и им предоставлялась свобода в выборе наказаний. Преступник, у которого были крепкие семейные узы, который участвовал в жизни общества и был образован, мог получить испытательный срок, в то время как человек со слабыми семейными связями, не участвующий в жизни общества и малообразованный мог получить десять лет тюрьмы за то же преступление. И, как правило, темнокожие получали гораздо более суровые приговоры. Так что система работала криво еще и потому, что была дискриминационной.
Подозреваемые в уголовных преступлениях также знали, что они могут испытать судьбу не только на улицах, но и в зале суда. Будучи адвокатом, я заметил, что мои клиенты нередко отказывались от признания вины в обмен на смягчение наказания. Например, я говорил:
— Хорошо, дружище, тебя поймали с поличным. Ты попался на двух кражах со взломом. У прокурора есть два точных опознания. И ты оставил свой ботинок в одном из домов.
— И что они предлагают?
— Год тюрьмы.
— Ну, а сколько мне дадут, если я пойду в суд и проиграю? — все они задавали этот вопрос.
— До пяти лет, — говорил я. — От нуля до пяти.
— То есть я могу ничего не получить? Думаю, я рискну.
Система явно не работала, и нам нужна была новая. Я подумал, что может сработать такая система, которая будет способствовать личной ответственности, последовательности и определенности. Конгресс мог сделать так, чтобы люди, совершившие одно и то же преступление при одинаковых обстоятельствах, получали одинаковый тюремный срок. Мы могли ограничить судей в вариантах приговоров, и преступникам пришлось бы платить одинаковую цену. Таким образом, мы бы осуждали само преступление, а не человека.