Им обещали, что приведут на новое место жительства, но дни сменяли друг друга, а колонны обреченных все так же месили грязь осенних дорог в пространстве между Днестром и Южным Бугом. От Могилева к Тульчину, от Тульчина северней, в направлении Немирова, и дальше на запад, в сторону Жмеринки, а там разворот через левое плечо на юг, к Лучинцу, Шаргороду и Мурафе, и снова на восток к Тульчину, на север к Немирову, на запад к Жмеринке… – по кругу, по кругу, по кругу, от погребальной ямы к погребальной яме. Питались тем, что удавалось найти на полях вдоль дороги: гнилыми клубнями, зернами из оброненных колосьев. К колодцам не подпускали, так что пили из канав, из луж, и только если очень повезет – из речек.
Ночевали большей частью в полях, в заброшенных колхозных конюшнях и сараях, но время от времени случалось дойти до бывшего еврейского местечка, и тогда можно было лечь на дощатый пол холодного дома, давно уже забывшего своих изгнанных или погибших хозяев, наголо опустошенного мародерами и ночевками предыдущих колонн. Там, на чердаке одного из домов, Йоселе отрыл среди старого хлама каким-то чудом сохранившийся мешок подсолнечных семечек, и они, поделив сокровище на троих, получили возможность протянуть еще одну неделю.
Наступил октябрь, и зарядили дожди – холодные, нудные, нескончаемые. Башмаки сносились от непрерывной ходьбы, от сырости и гнили. Теплой одежды тоже не было почти ни у кого – ведь многих тут отправили «переселяться» еще в июле… Десятки пеших колонн медленно ползли по украинским шляхам, по размокшей черной земле, по чавкающему грязному чудовищу, разевающему голодные пасти могильных рвов, загодя выкопанных вдоль дорог, в полях и перелесках.
Простуженные усталые жандармы, сидя на измученных лошадях, с мрачной ненавистью взирали на своих подопечных. Убийцам трудно было поверить, что их жертвы до сих пор живы. Голодные, больные, полураздетые, в подвязанных бечевками полуботинках, эти люди упорно продолжали жить, продолжали идти вперед, размеренно и неуклонно, как призраки в страшном сне. Они все с тем же спокойным отчаянием ложились по вечерам спать в холодную черную грязь и с тем же отчаянным спокойствием поднимались из нее по утрам, готовые к новому невозможному, нечеловеческому дню. Они шли и шли, молча обходя упавших братьев и сестер, одинаково равнодушно приемля и свою, и чужую смерть. Их оставалось не так много, но оставшиеся умирали намного реже, чем в первые месяцы.
К концу ноября, после первых зимних заморозков, стало окончательно ясно, что план уморить всех назначенных к смерти людей посредством пеших переходов не удался. Местные душегубы сильно поубавили прыти и с наступлением холодов неохотно вылезали из теплых хат даже ради таких популярных забав, как убийство и изнасилование. Да и жандармы сопровождения по всем признакам должны были сломаться раньше, чем вымрут депортированные. Тем не менее доблестные служаки продержались еще неделю, и лишь декабрьский, по-настоящему сильный снегопад заставил их отступиться от первоначального замысла.
Колонну, в которой шли Рейна, Рухля и Йоселе, этот момент застал рядом с поселком Копайгород, к югу от Жмеринки. Там и было организованно гетто, одно из многих в этом исхоженном, истоптанном сотнями тысяч ног, заплеванном, залитом кровью, усеянном могильными рвами районе. Как и везде в подобных местах, депортированных разместили в пустующих домах бывшего еврейского квартала, набивая битком, до двадцати человек в хате. Сестрам и брату Лазари достался один топчан на троих – большое везение по сравнению с другими, спавшими на голом полу. В доме была печь; и людям, уже забывшим о тепле и горячей воде, казалось, что они очутились в раю.
Конечно, никто не обеспечивал их продовольствием, но за месяцы скитаний они приучились добывать еду в куда более тяжелых условиях. Многие женщины – а именно они составляли подавляющее большинство уцелевших – вспомнили о ремеслах. Одна шила, другая стригла, третья клеила галоши, а у тех, кто не были способны ни на что путное, оставалась последняя, хотя и довольно рискованная возможность побираться у деревенских церквей по воскресеньям. Торговать телом не имело смысла: румыны и местные не видели необходимости платить за то, что могли в любой момент взять даром, насильно.
Йоселе еще мальчиком часто гостил у сестры и был своим в кожевенной мастерской Золмана Сироты. Теперь это пригодилось; на пару с Рейной они ремонтировали ременную упряжь, тем и жили. В феврале он заболел сыпняком. Больных в гетто свозили в тифозный барак, откуда обычно не возвращался никто. По этому случаю Рейна достала свою последнюю заначку, зашитое в чулке обручальное колечко, и выменяла его на миску куриного бульона. Как видно, организм брата был настолько потрясен этой нежданной роскошью, что переборол болезнь без каких-либо других лечебных средств и медикаментов.
Так втроем они кое-как дотянули до лета, когда выяснилось, что требуется срочно обновить население рабочих лагерей в окрестностях Тульчина в связи с почти полным вымиранием предыдущего состава. Из-за неотложности задачи обитателей гетто Копайгорода везли в лагерь по железной дороге, а не гнали пешком, и это тоже казалось чудом.
В Тульчине занимались торфоразработками.
Там Рейна и Рухля расстались с братом: Йоселе забрали на известняковый завод в Вапнярку, что означало скорую и верную смерть. Больше они не виделись никогда. А осенью пришла другая беда: выяснилось, что Рухля беременна. Это стало результатом одного из бесчисленных изнасилований – скорее всего, еще в Копайгороде. Поскольку полное прекращение месячных из-за недоедания и нечеловеческого быта было общим явлением, сестры обратили внимание на выросший рухлин живот довольно поздно.
Она родила в начале ноября, прямо на нарах кишащего вшами лагерного барака. Молока не было, и мальчик тихо угас уже на следующий день. Рухля не увидела момента его смерти, поскольку наутро после родов ее выгнали на торфоразработки вместе со всеми. Она отработала до вечера, стоя по пояс в черной холодной воде, окрашенной кровавыми разводами. Ей было двадцать лет; до войны она уверяла сестру, что родит по меньшей мере пятнадцать детей.
С первыми заморозками сезон добычи торфа закончился. В один из ноябрьских дней полторы сотни уцелевших обитательниц Тульчинского рабочего лагеря выстроили в две шеренги возле бараков. Из машины вышел офицер в немецкой форменной шинели и двинулся вдоль строя, внимательно вглядываясь в женщин. Время от времени он кивал сопровождавшему его румыну – начальнику лагеря, и женщину отводили в сторону. Одна из отмеченных офицерским кивком девушек истерически вскрикнула и, оттолкнув капо, бросилась бежать к бараку. Как и следовало ожидать, ее застрелили прямо на плацу.
Рейна стояла в первой шеренге перед Рухлей.
До этого ей почти не приходилось иметь дела со швабами, как в тех местах называли немцев.
Единственным швабским офицером, которого она помнила, был интеллигентный эсэсовец в очках, забравший ее отца Аарона Лазари из актового зала хотинской гимназии. Тогда это кончилось отцовской смертью, и Рейна была совершенно уверена, что и на сей раз немецкий отбор завершится тем же результатом. Шваб приближался, медленно и неумолимо.