«…как мне прежде казалось, так и теперь кажется, что толстовские дети разделяются на две половины: сыновья и дочери. Дочери ему сильно преданы, хлопочут и стараются, делают ему в услугу, что только могут вздумать, исповедуют „вегетарианство“, „удаление от брака“ (а 1à „Крейцерова соната“), что совсем у них и не в натуре, хлопочут о самоусовершенствовании, о душе, о надобности жить „по-божески“, и все это лишь чужой кафтан и жилет, надетый для маскарада. Не будь их отца, никогда ничего подобного им и в голову бы не пришло и вели бы они точь-в-точь такую жизнь, как все российские барышни, московские, петербургские и провинциальные. Говорить с ними – не стоит, просто скучно, как с большинством всех их бесчисленных товарок по всему лицу нашего широкого отечества. Но все они парни хорошие (то есть дочери-то!), умеют все делать, что хочешь, и дрова рубить, и шить, и штопать, и лошадь запрягать, и телегой править, и шить, и кроить, и перевязки ставить, и на гитаре или мандолине играть, и множество всякого другого. У одной Татьяны я насчитал ей прямо в глаза 22 разных уменья. Но ни к каким искусствам они неприкосновенны, и поэзия летает от них очень далеко, искусство – тоже. Зато они все – секретари у отца, помощницы и исполнительницы, встают в шесть и семь часов утра, когда нужно, чтобы написать или переписать просто на бумаге или на ремингтоне
[172], что ему требуется, и это без всякого напоминания или понукания. Значит, это все-таки прекрасные, отличные девчата, обожают отца, на него не надышатся, с ним и скачут верхом по полям или мечут мячики в лаун-теннис, но никакого разговора с ним поддерживать – не в состоянии! Я много раз видал, что он к ним обращается, подставляет им оказию: „Да ну же, да ну же, матушка, говори, толкуй, спорь!“ – видно, он все надеется, только никогда ничего не выходит, и приходится сводить разговор на любимые у всего дома шахматы, шашки, хальму
[173], что сделано, что надо сделать, куда съездить, кого повидать… Но с сыновьями – в миллион раз хуже. Те уже и столько-то не годятся»
[174].
Лев Николаевич, Александра, Илья и Мария Толстые на веранде яснополянского дома. 1892
Л. Н. Толстой, И. Я. Гинцбург, В. В. Стасов (сидят), М. А. Маклакова, С. А. Толстая, А. Л. Толстая
Автор этих строк – В. В. Стасов, известный историк искусства, хороший знакомый Л. Н. Толстого. Немаловажно, что искусствовед высоко ценил гений Толстого, что перед нами его не мемуарное (изначально рассчитанное на всех), а эпистолярное (частное, интимное) свидетельство: Стасов адресовал два письма родному брату, делясь с ним впечатлениями от поездок к Толстым весной и осенью 1896 года. В первом письме петербуржец счел необходимым выразить глубокое раздражение и московской окраиной, и ее фабричными пейзажами, и погодой, и «несчастным деревянным домиком в два этажа», где жил Лев Толстой, и переступившей тридцатилетний порог Таней, которая прибежала по первому зову отца, «вроде как вприпрыжку». Во втором дал дочерям писателя убийственную характеристику. В его бойком описании толстовской семьи отсутствует теплота человеческого чувства, и это, пожалуй, главное. Казалось бы, образами сестер автором в логике контраста создана рамка, оттеняющая портрет гениального Толстого, однако есть что-то высокомерное и предвзятое в этом стасовском творении.
Согласиться со Стасовым трудно. Мария не следовала за отцом бездумно, не случайно она живо откликалась на то, что для нее делало его авторитетное слово убедительным. В письме к брату Льву она сообщала: «…вчера приехал из Англии Кенворти: очень серьезный, умный и приятный человек и очень близок по духу. Слушая его, удивляешься тому сходству пути, по которому он и его друзья шли и идут все наши, так называемые темные друзья. Те же вопросы, те же сомнения, те же препятствия, те же мечты – все то же самое до мелочей. Меня всегда волнует общение с такими людьми, и мне это сходство представляется доказательством истинности пути»
[175].
Марии случалось попадать в сложные ситуации, однако она твердо придерживалась своей позиции. В марте 1896 года она остановилась в Ялте, где приходилось общаться с теми, чьи взгляды ей были глубоко чужды. Графиня Александра Алексеевна Бобринская, последовательница английского проповедника Редстока
[176], исподволь пыталась воздействовать на молодую гостью, метя при этом в Льва Толстого. «И в утренних чтениях и проповедях, когда я присутствую, я чувствую, – писала Мария отцу, – что многое говорится для меня 〈…〉 говорили о том, что нельзя назвать христианским учение, отвергающее божественность Христа, и нельзя спастись иначе, как веря в Христа как Бога. И начали говорить о том, что если бы Христос не был Бог, то нельзя было бы слушать его учения, потому что столько в нем лжи, противоречий, хвастовства и т. п., – и в их тоне и в словах видно было, что они ненавидят это учение и Христа, что они не слушают учения, а верят во все то именно, что мы откидываем». И вновь в первую очередь свой взор Мария обращала на себя, полагая, что своею жизнью еще не может ответствовать вере, как бы того хотелось. «Вообще, давно мне не приходилось так много думать и говорить, как это время здесь, и давно я не чувствовала так сильно свою негодность в приложении к жизни того, во что верю и что считаю хорошим. Все время чувствуешь, что сама так слаба, грешна и нечиста, что не имеешь права говорить о Божьем, точно оскверняешь его, пропуская через себя»
[177].