Софья Андреевна как-то иначе воспринимала свою младшую дочь. Мать не раз отмечала в дневниковых записях и в воспоминаниях столь неприятный для нее смех дочери. 17 июля 1897 года она пометила в дневнике: «Саша варит варенье Маше, писала сочинение, весь день хохочет, толста, красна и груба всем»
[186]. Другая ее запись о том же времени: «Я любила учить, но с Сашей было трудно. Она была ленива, упряма и тупа»
[187]. Восстанавливая в памяти события осени 1900 года (Саше шел семнадцатый год), отметила: «…учила дочь Сашу. Трудно было ее воспитывать и, главное, развивать ее умственно. Вкусы у нее были самые первобытные, и слаба была интеллигентная потребность. В ее громком смехе, который любил Лев Ник〈олаевич〉 и которым она так часто заливалась, было для меня что-то непонятное, скажу – даже чуждое и грубое»
[188]. Весной 1901 года в гостях у Толстых была молодежь, и графиня выделила особенности той встречи: «…все люди молодые, веселые. Они шалили, болтали, играли, и весь день раздавался громкий хохот дочери Саши»
[189]. Со временем смех дочери стал символом чужого для Софьи Андреевны мира и наступившего для нее одиночества
[190].
В 1905 году Софья Андреевна нарисовала портрет Александры, и, по-видимому, в нем невольно выразилось ее отношение к дочери. Душан Маковицкий засвидетельствовал: «Л. Н. советовал его уничтожить (сначала же пошутил, что хорошо бы его вместо чучела поставить в огород, чтобы лошади туда не ходили)»
[191]. За год до собственной смерти Софья Андреевна записала: «Такая же Саша полная, веселая, любящая цыганские песни и мало мне понятная»
[192].
В юности и молодости Саша, в отличие от Марии, не была озабочена выстраиванием отношений с матерью. Ее взор был устремлен на отца, его она любила больше всех на свете. Девятнадцатилетняя Александра была уверена, что она не обойдена судьбой. Во время болезни, в ноябре 1903 года, она писала брату Льву: «Мне столько дано в жизни, что если бы я еще здорова была, то это было бы слишком много». Девушке, правда, сложно было утешиться этим, и она добавила: «Но что скверно, это когда я не так думаю, как сейчас. Иногда мне очень тяжела болезнь, и поднимается в душе какой-то ропот на судьбу, что я, молодая, сильная, не могу жить без висмута
[193] и т. д. 〈?〉 А вот когда думаешь, что это хорошо, что так и надо, то я вполне счастлива»
[194].
Александра начинает задумываться над особым положением отца в семье и пытается соотнести с этим свою жизнь. В июне 1904 года она сообщает Льву: «А у нас, как всегда: народу много, Маша с Колей
[195]〈…〉 приезжают, уезжают, много разговаривают. Самая пустая и веселая жизнь (конечно, исключая папá) и самые серьезные, умные и хорошие разговоры. Теннис, верховая езда, купанье, разговоры – все идет вперемежку. А рядом папашина жизнь с работой, мыслями и отдыхами, серьезная и важная. Часто думаю об этом противоречии, и это меня мучает, но не могу жить иначе.
Недавно пришли мы пешком из Кочетов
[196]. Миша, Наташа, Аля Сухотины, немец, который живет у Сухотиных, Наташа Оболенская и я. Шли 6 дней (это 150 верст). Ночевали по знакомым, т. е. у Цурикова, у Сережи. Было весело. Весело было испытать свои физические силы, и весело было проводить целые дни на воздухе и заходить в избы. Часто принимали нас за прислуг, идущих наниматься, часто за японцев (немец похож на японца), в избах боялись, как бы мы чего не утащили. В общем, хорошо шли и остались все довольны. 〈…〉 Ходят солдатки. Хлеба нет, мужьев угнали, кормиться нечем, и побираются. Жалко смотреть и помочь нельзя»
[197].
Александра отмечает коллизию, существующую между отцовским словом и текущей действительностью. В декабре 1906 года, во время крестьянских волнений, поджогов в дворянских усадьбах, она фиксирует строптивый характер внешней жизни: «Папаша все пишет о современных событиях, но печатать не хочет. Не слушают его люди, хоть он и повторял одно и то же 100 раз»
[198]. Вместе с тем жизнь девушки была еще вполне безмятежной, и свое письмо она завершала пейзажным пассажем и доверительным вопросом к брату Льву: «А все-таки можно жить, и жить хорошо. В особенности как уедешь куда-нибудь в источник, на Грумант
[199]: красота, тишина, спокойствие, и чувствуешь, что что-то еще есть, чего никакая гадость и зло людские не могут испортить, то, что опять когда-нибудь приведет людей к любви и миру: Бог, природа. Понимаешь меня?»
[200]