За таким ходом событий, повторим, прежде всего стояло твердое нежелание Софьи Андреевны выдать свою дочь замуж за Бирюкова. Она была убеждена в своей правоте: «Уехал и Павел Иванович Бирюков, сговорившись с Машей отложить решение их брака еще на год. Маша не только не скучала после его отъезда, но стала веселей и счастливей, чем когда-либо. И я ясно увидала, что она совсем не любит Бирюкова, порадовалась этому и поняла, что брак этот не состоится»
[300].
Весной Маша сначала поехала к дяде Сергею Николаевичу в Пирогово, а затем к брату Илье в Гриневку. Она писала Поше из Пирогова: «Здесь живется мне очень хорошо, хотя ужасно по тебе скучаю. Часто хочется тебе что-нибудь сказать, тебя слышать, просто видеть тебя. Буду каждый день тебе писать, вроде дневника. 〈…〉 Об мамá вот что: у меня против нее нет теперь никакого дурного чувства, мне только ее очень жаль, и потому я думаю, что надо делать ей уступки, не такие, какие разрушали бы нашу веру, но мелкие уступки, и, главное, не сердиться на нее и любить. Как только коснулись нас, так мы начинаем злиться, а это случай нам быть кротким. Ведь нельзя же дурным путем достигать хорошего. Я как-то неясно написала, что думаю, но мне хотелось только сказать, что надо смириться»
[301].
25 апреля Мария вернулась из Гриневки в Москву. Отец был очень рад, духовно она была ему ближе других – и молодых толстовцев, и семейных. В тот день он упомянул в дневнике и своих последователей, и домашние дела («Все глупо, ничтожно и недоброжелательно»), а выделил только дочь: «Приехала Маша. Большая у меня нежность к ней. К ней одной. Она как бы выкупает остальных». И ему особенно больно было потерять ее. «…Поша с Машей и брань Сони, и все вместе тяготит. 〈…〉 Дома Поша с Машей. Что такое мое, неполное радости отношение к Поше? Я люблю и ценю его; но это не отеческая ли ревность? Уж очень М[аша] дорога мне. Лег рано, заснул поздно»
[302].
Павел Бирюков. 1890-е
Вскоре, видимо после отъезда Бирюкова, состоялся серьезный разговор Марии с матерью, которая решительно заявила, что не даст согласия на брак. И Мария написала о происшедшем Поше поразительные строки: «Жениться без ее разрешения – это ужасно. Тяжело и дурно – невозможно. Мне кажется, надо кротко ждать, сколько только возможно. Я не боюсь этого. Мне не страшно ни за тебя, ни за себя. Я уверена»
[303].
В связи с предполагавшимся браком дочери Л. Н. Толстой писал Бирюкову 17 января 1890 года: «Маша писала вам и показала ваше письмо. В ваших отношениях вы, надеюсь, понимаете мое положение. Я не только не хочу позволить себе вмешиваться в них, в ту или в другую сторону, но не позволяю себе даже желать чего-либо в ту или другую сторону. Роль моя здесь та, что, любя вас обоих, я боюсь за вас, как бы не ошиблись, нравственно не согрешили, и хотелось бы, если могу, избавить вас от греха, п[отому] ч[то] знаю, что только одно это – грех – дурно и больно»
[304].
Еще летом 1889 года Софья Андреевна неожиданно внесла сразившую влюбленных поправку: они должны были не только не видеться год, но и не переписываться друг с другом. И значит, отсчет года должен был начаться со дня прекращения переписки. Спустя полгода, в январе 1890 года, Мария написала Поше: «…нам все-таки надо выдержать разлуку и не писать больше друг другу до истечения назначенного срока, т. е. до лета»
[305]. Решение вопроса о замужестве дочери затягивалось.
Осенью того же года Толстой укрепился в своем мнении о нежелательности этого брака, о духовном взрослении дочери и ее осознанном выборе остаться с отцом. Толстой писал Бирюкову:
«Мы живем по-старому. По-старому мы с М[ашей] ближе всех друг к другу. Ваше письмо на нее произвело тоже хорошее впечатление, как и на меня. Она смотрит на жизнь и свою (мы на днях ходили с ней гулять и говорили) хорошо. Живет, стараясь делать хорошее; теперь у нее началась школа (у Фомича
[306]; в отдельном домике запретили); и кротка, и добра, и ничего не загадывает, и ничего в своих взглядах и чувствах (как я думаю) не изменяет. В замужестве потребности не чувствует. И я за нее тоже. Если бы Таня спросила меня, выходить ли ей замуж, я сказал бы: да. А М[аша] спросила бы, я сказал бы – лучше нет, если она сама не чувствует в этом необходимости.
Я чувствую, что у вас в душе вопрос: любит ли она меня? Я думаю, что да. По крайней мере, из посторонних мужчин никто для нее не имеет такого значения, как вы, и она любит вас. Но, как вы писали, разъяснение брачного вопроса с христ[ианской] точки зрения имело на нее такое же влияние, как и на вас. Прежде разумное сознание влекло туда же, куда и чувство; теперь оно влечет в другую сторону, и сила не чувства, а влечения чувства уменьшилась, но толчки и дерганья, происшедшие от этой перемены, еще не прошли, и душевное состояние еще не установилось ни у вас (я думаю), ни у нее. Поэтому тем лучше ничего не предпринимать. Когда мы говорили с ней, она сказала: пока ты жив, мне есть дело здесь, и я ничего не буду предпринимать. Но если ты умрешь, я не останусь дома. Нечего загадывать, сказал я, и она от сердца согласилась. Мне давно хотелось все это высказать вам, милый друг, и вот и вышла такая минута, и пишу. А то было что-то между нами. А это нехорошо, надо любить друг друга»
[307].
Тем не менее история продолжалась. В декабре 1890 года Бирюков написал Толстому, и этот факт отметила Татьяна Львовна: «Сегодня папа получил от Поши письмо, в котором он с восторгом, чуть ли с благоговением говорит о Маше. Он пишет, что в ее слабости ее сила, в ее простоте ее мудрость и т. д.»
[308]. 10 декабря 1890 года Софья Андреевна раздраженно писала: «Тяжелое время пришлось переживать на старости лет. Левочка завел себе круг самых странных знакомых, которые называют себя его последователями. И вот утром сегодня приехал один из таких, Буткевич, бывший в Сибири за революционные идеи, в черных очках, сам черный и таинственный, – и привез с собой еврейку-любовницу, которую назвал своей женой только потому, что с ней живет. Так как тут Бирюков, то и Маша пошла вертеться там же, внизу, и любезничала с этой еврейкой. Меня взорвало, что порядочная девушка, моя дочь, водится с всякой дрянью и что отец этому как будто сочувствует. И я рассердилась, раскричалась; я ему зло сказала: „Ты привык всю жизнь водиться с подобной дрянью, но я не привыкла и не хочу, чтоб дочери мои водились с ними“. Он, конечно, ахал, рассердился молча и ушел. Присутствие Бирюкова тоже тяжело, жду не дождусь, что он уедет. Вечером Маша осталась с ним в зале последняя, и мне показалось, что он целует ей руку. Я ей это сказала; она рассердилась и отрицала. Верно, она права, но кто разберет их в этой фальшивой, лживой и скрытной среде. Измучили они меня, и иногда мне хочется избавиться от Маши, и я думаю: „Что я ее держу, пусть идет за Бирюкова, и тогда я займу свое место при Левочке, буду ему переписывать, приводить в порядок его дела и переписку и тихонько, понемногу отведу от него весь этот ненавистный мир «темных»“»
[309].