«…женитьба есть такой страшный шаг в жизни, что для того, чтобы сделать его, надо, как я и говорил вам, иметь ясно определенные и твердые воззрения, а не в ту минуту, когда увлечен, составлять себе эти воззрения, и даже этими воззрениями поддерживать и оправдывать свое увлечение.
Вы знаете мои взгляды на брак вообще: лучше не жениться, чем жениться. Жениться можно только в том случае, когда есть полное согласие взглядов или непреодолимая страсть. Здесь же нет ни того ни другого: взгляды, хотя вам и кажется, что они одинаковы, – совершенно различны, как они и были различны месяц тому назад; а страсти, по крайней мере со стороны Маши, я знаю, что нет, а есть самое странное, быстрое, случайное, ничем не оправдываемое увлечение. То, что я вам пишу, я сообщу Маше, зная ее любовь и доверие ко мне и боясь, злоупотребив этой любовью, насиловать ее»
[320].
Одновременно, но в два захода (31 июля и 3 августа 1893 года), отец написал дочери весьма резкое письмо:
«Как ты доехала и как себя чувствуешь, милая гадкая Маша?
У нас и в душе у меня все по-старому, и о тебе думаю так же: боюсь влиять на тебя, мешать тебе жить, мешать проделать все, даже несчастье, понести наказание за свои грехи, которое, мож[ет] б[ыть], неизбежно нужно тебе, и боюсь не сказать той правды, кот[орую] обязан говорить всякому. Не думай, что я что-нибудь новое хочу сказать тебе. Сейчас перечитывал письмо Зандера и тужился, тужился, чтобы что-нибудь написать, и не мог
[321].
А. А. Шкарван и Д. П. Маковицкий. 1896
До этого места я дописал, когда послал тебе маленькое письмо, милый друг. Нынче 3 августа, я проводил Черткова и Пошу. Лева и Таня приехали. Приехал и Миша с Сухотиным
[322]. Сейчас вечером приехали Зиновьевы
[323] и наверху играют. А я успокоился и написал письмо З[андеру]. Я попрошу Таню списать это письмо и приложу его сюда. Прости меня, если я огорчил тебя тем, что я пишу о твоем чувстве. Если ты меня не простишь, то Бог простит меня, п[отому] ч[то] я перед ним употреблял все силы, чтобы поступить не для себя, а для него, как нужно и как он хочет. И думаю, что правда не может быть грехом. —
Я ведь не переставая думаю об этом – и не думаю, а чувствую, болею. Что было тяжело? Да, Маша. —
Грубо сказать тебе – мое чувство такое: подумаю прежде, что ты выйдешь за Пошу, за Р[аевского], что Таня выйдет за М[ишу]
[324], и ничего: интересно и волнительно. Но подумаю об этом, и больно, больно, как было, когда ты на диване в первый раз сказала мне. И не думай, что тут аристократизм, – нет. Семенов бы не оскорблял
[325], а что-то не то, не правда. Милая, голубушка, хоть я в письме скажу то, что часто хочу сказать, но совестно: как ни больно тебе, но надо тебе вынуть эту занозу, признаться себе, что на тебя нашла какая-то болезнь – я знаю такие, – кумыс
[326] ли это сделал? И ряд случайностей. Против него не хочу говорить. Для меня одно, это то, что я пишу ему: самый нелепый, не имеющий никакой основы брак: ни рассудочной, ни страстной, ни разумной. А какая-то уродливая выходка. 〈…〉
То, что ты говоришь и думаешь, что это давно, есть обман чувства. То, что ты относилась иногда с кокетливым легкомысленным чувством к человеку, к[оторого] постоянно видела, осталось бы тобою не замечено, если бы ничего не случилось. Но как только случилось, так все собралось в кучу и представляется чем-то»
[327].
Письмо осталось неотправленным – Татьяна Львовна убедила отца не посылать его Маше. И на следующий день Толстой написал более сдержанное послание дочери:
«Я между двух опасностей: повлиять на тебя так, чтобы произвести насилие над тобой, и – другое – не сказать то, что чувствую, не сказать вовремя нужное слово. Главное, что я так люблю тебя и так мне жалко тебя, особенно когда я вижу тебя, что не хочется, не могу огорчить тебя, стараюсь говорить по тебе, а ты иначе толкуешь мои слова и совсем иначе представляешь себе мое чувство. Я не переставая думаю и болею о тебе. Многое хотелось бы сказать, скажу одно: не верь себе. Я знаю, как это бывает при частом свидании: вдруг западет – не мысль, а соблазн – присосется и начнет расти, расти – особенно при нашей роскошной, праздной жизни, да еще кумыс – и если не дойдет ни до чего, то так и пройдет без следа, но если выскажется, то все эти обрывки мыслей и чувств соберутся в одно и составится что-то как будто целое, длинное. „Я давно уже любила, или любил“. Сколько раз приходилось это слышать. Я долго думал и боролся, чтобы ответить ему правдиво и добро, и вот что написал, посылаю тебе
[328]. Если дурно, то прости: старался перед Богом»
[329].
Дневниковые записи Марии Толстой, как помним, не сохранились; ее немногочисленные письма, находящиеся в разных российских архивах, свидетельствуют, что была и другая сторона в ее поведении. В декабре 1895 года она написала брату Льву: «…Советы же твои о замужестве я не принимаю, а я, напротив, ужасно всегда боюсь сделать то, что ты мне советуешь, т. е. выйти замуж так себе, без любви за кого-нибудь дешевенького, потому что ослабеешь в напряженности нашей жизни и захочется чего-то своего личного. Избави Бог»
[330].
Нездоровье и тревожное ожидание личного счастья оборачивались апатией, через два месяца в письме к брату Льву из Ялты, куда приехала поправить здоровье, Мария писала: «Всю эту зиму очень кисла, была слаба и мрачна, и вот теперь мои мне посоветовали приехать сюда с Философовыми. Мне было все равно, и потому присоединилась к ним и приехала. Живем мы у Бобринских, и хотя в некоторых отношениях они очень чужды, но они такие добрые и серьезные, хорошие люди, что с ними очень хорошо. Наслаждаюсь красотой моря, которое я в первый раз только увидала, горами и всей здешней природой, и, кажется, правда начинаю оживать»
[331].