Однако во время его тяжелой болезни летом 1901 года дочь напомнила отцу о существовании уже сделанной ею выдержки, при этом поделилась с ним своим сомнением в необходимости привлечения матери к разбору бумаг, в чем Толстой, тяжело в тот момент переживавший обострившиеся отношения с женой, поддержал дочь и попросил привезти текст. Его близкий друг Н. Н. Страхов к тому времени уже умер, и из названных в неофициальном завещании оставался в таком случае только В. Г. Чертков.
Затем Мария Львовна уехала в Пирогово – вместе с мужем они собирались в Крым, но вскоре последовало серьезное обострение сердечной болезни у отца. Толстой, как писала Мария Львовна, «…желал моего присутствия и нуждался в моем уходе. Даже мама сама написала мне – что было крайне редко – записочку с вызовом, находя, что я „очень хорошо влияю на папá во время его болезни“.
Разумеется, я тотчас же выехала с мужем в Ясную Поляну и захватила с собой „Завещание“. К этому еще, кроме сказанного мною, побуждал меня мой муж, интересовавшийся и другой стороной дела, о которой я боялась и думать, так мне ужасна была мысль о возможности смерти пaпá. Но как-никак об этом приходилось думать, ведь годы пaпá при сердечном заболевании внушали эту мысль. В завещании его было категорическое его желание, чтобы его хоронили не по-церковному, а между тем мaмá была в то время так настроена, что прямо выражала намерение, вопреки его воле, похоронить его по-церковному. Муж же мой, только недавно обсуждавший этот вопрос с Ник[олаем] Н[иколаевичем] Ге и иными нашими друзьями, не допускал и мысли о возможности таких обманных похорон, которые могли бы многих ввести в заблуждение, что папá перед смертью раскаялся и вернулся в церковь. Поэтому казалось еще более нужным, чтобы завещание папá, на случай его смерти, могло стать всем известным, а не оказалось бы скрытым в шкапах матери под ключом, тем более что она никогда не стеснялась говорить, когда при ней упоминалось об этом завещании: „А кто его знает и как увидят – ведь дневники-то хранятся у меня“.
В этот последний наш приезд в Ясную, перед Крымом, мы прожили там очень недолго. Папá скоро справился, и я стала собираться домой. Выбрав одну из наиболее удобных и тихих минут нашей в общем в Ясной всегда суетливой жизни, я решилась наконец дать папá подписать его завещание.
Как-то раз утром я вошла к нему в кабинет и, напомнив ему наш июньский разговор, дала ему завещание, а сама вышла. Вернувшись через несколько минут, я увидела, что он лежит все в той же позе на диване и держит, очевидно уже им прочтенное, завещание. Лицо у него было в ту минуту совершенно особенное, редко прекрасное, серьезное, тихое и просветленное выражение застыло на нем.
Я остановилась около него.
– Что же, ты хочешь, чтобы я подписал это?
Сергей Львович Толстой
– Да ведь ты сам просил тебе его дать для подписи и хотел переменить…
– Это о мaмá? Нет, я не изменю… не надо. Пусть остается так, – это было написано мною в минуту доброго отношения к ней, и не надо изменять, а подписать – дай мне перо, я подпишу.
Конечно, я не возражала. Достаточно было взглянуть на его лицо и глаза, в которых заблестели слезы, чтобы понять, что всякие мои слова в эту минуту только невозможны.
Когда он подписал, я спросила, отдать ли завещание Черткову на хранение или мaмá. Кому?
– Зачем отдавать? Никому не надо, оставь у себя.
Так я и сделала. Что было потом, кажется, всем хорошо известно. Об этом завещании я имела неосторожность рассказать брату Илье. Он сказал матери. Maмá пришла в неистовое негодование и, сделав папá сцену, потребовала, чтобы он отобрал от меня эту бумагу и уничтожил. Это было в сентябре месяце, меня в Ясной опять уже не было. Здоровье папá все ухудшалось, и мамá прекратила свои истории, отложив их до более удобного времени, и мы уехали в Крым»
[582].
Через год история с завещанием получила продолжение, Софья Андреевна попросила мужа передать ей документ. До этого момента в Ясной Поляне, как она отметила, было «спокойно, дружно и хорошо». Однако с момента ее обращения к Толстому все изменилось. «Мирная жизнь наша, – писала Софья Андреевна, – и хорошие отношения с дочерью Машей и ее тенью, т. е. мужем ее Колей, порвались»
[583]. Из тени проступило ранее неизвестное графине лицо: оказалось, что многолетний приживальщик толстовской семьи испытывал к Софье Андреевне глубокую неприязнь. «Случилось то, – писала она, – чего я никак не ожидала: Маша пришла в ярость, муж ее кричал вчера бог знает что…»
Этот скандал осветил каждый участник: С. А. Толстая, ее зять и дочь Мария. В письме к В. Г. Черткову от 8 октября 1902 года Н. Л. Оболенский, находившийся в Ясной Поляне, подробно воссоздает историю неофициального завещания, начало которой, в его представлении, положила его собственная жена, а кроме того, пишущий указывает и на свое весьма активное участие: «Так как дневники в руках С〈офьи〉 А〈ндреевны〉 и Румянцевского музея, т. е. русского правительства, то, вероятно и даже наверное, завещание это не увидит света. По счастью, года два тому назад Л. Н. по просьбе Маши достал из музея эти дневники. Маша нашла и переписала завещание. А так как когда имеешь дело с недобросовестным человеком
[584], то никогда не знаешь, чего ожидать, то, чтобы завещание это имело прочность, мы решили дать его подписать Л. Н-чу». Кроме того, Оболенский, в отличие от Марии Львовны, уже прямо называет Черткова как единственного человека, который может заняться посмертным разбором толстовских бумаг.
Затрагивает Николай Леонидович и сложившуюся в 1901 году ситуацию раздора в толстовской семье: «Тут разгорелось, говорят, бог знает что. Оказывается, чего я никак не мог понять и до сих пор не понимаю, что почти все дети, кроме Сережи и Саши, страшно напали на Машу, за глаза, про Софью Андреевну уже и говорить нечего. С ее стороны я объяснял это только опасением, что у нее пропадут доходы с сочинений, а про братьев и Таню думаю, что тут главным образом была ревность, мало понятная, но все-таки объяснимая. Потом мы уехали в Крым с Машей, и с Таней Маша потом объяснилась, и она ее отчасти поняла»
[585]. Как видим, в этом письме Оболенский позволил себе весьма резкие выпады в адрес тещи. Для Черткова же текст этого письма будет очень важен в деле объяснения яснополянской трагедии 1910 года, позднее он воспользуется им и включит в одно из Приложений к своей книге «Уход Толстого» (1922).