В каком- то из советских кинофильмов на революционную тему живописно представлены анархисты, забаррикадировавшиеся в некоем купеческом особняке. «Они вольготно и весело жили… среди старинной пышной мебели, люстр, ковров и, бывало, обращались с этой обстановкой несколько своеобразно. Картины служили мишенями для стрельбы из маузеров. Дорогими коврами накрывали, как брезентом, ящики с патронами, сваленные во дворах. Оконные проемы на всякий случай были забаррикадированы редкими фолиантами. Залы с узорными паркетами превращались в ночлежку.
…Москва была полна слухами о разгульной жизни анархистов в захваченных особняках. Чопорные старушки с ужасом шептали друг другу о потрясающих оргиях. Но то были вовсе не оргии, а обыкновеннейшие пьянки, где вместо шампанского пили ханжу и закусывали ее окаменелой воблой. Это было сборище подонков, развинченных подростков и экзальтированных девиц — своего рода будущее махновское гнездо в сердце Москвы». Константин Паустовский ничего не присочинил. Все это он видел своими глазами, включая разоружение анархистов, засевших в «причудливом доме, похожем на замок, с морскими раковинами, впаянными в серые стены» (дело происходило в особняке Арсения Морозова на Воздвиженке). Что и описал в «Начале неведомого века».
К третьему Морозову анархисты пожаловать не успели: в апреле 18-го их выбили из всех особняков, и они бежали из города. Однако Иван Абрамович из предосторожности снял со стен картины, благо в особняке имелась своя «несгораемая кладовая», эдакий огромный сейф. Толстые каменные стены, бетонированный сводчатый потолок, двустворчатая дверь, открывавшаяся в особой секретной последовательности
[127]. Внутри кладовой-сейфа имелся гигантских размеров сундук — три на полтора метра. В нем спокойно можно было спрятать если не все три сотни картин, то хотя бы самые ценные. В 1918 году полагаться на бронированное хранилище мог лишь наивный человек вроде Морозова, успокаивавший себя мыслью, что при настоящей серьезной опасности (как будто происходившее в городе сокровищам не угрожало) успеет вывезти картины.
Но никто ничего никуда увезти не сумел. Одни сдали коллекции «на хранение» в музеи еще в начале войны, другие получили «охранные грамоты» в 1918-м. Не повезло ни тем ни другим. Музеи хотя бы хранили несколько лет художественные ценности, а «охранные грамоты» не просуществовали и полугода. Ведь столько было надежд на эти бумажки, обещавшие защитить картины и скульптуры от реквизиций, а их владельцев от уплотнения. Добродушный И. А. Морозов, конечно, купился как мальчишка. Документ вручался с почетом. Бумагу привез не какой-нибудь там рядовой сотрудник Наркомпроса, а лично Сергей Коненков. Он бывал на Пречистенке и раньше и даже был представлен в собрании шестью скульптурами: Иван Абрамович купил у него три обнаженные женские фигуры и три головы. «С моим приходом Морозов заметно повеселел. Его искренне обрадовало то, что государство не даст рассыпаться, погибнуть его отмеченной большим художественным вкусом коллекции», — заученно написал в 1960-х в мемуарах «Мой век» девяностолетний С. Т. Коненков. Народный художник СССР, в 1945 году вернувшийся из США, где прожил четверть века, был обласкан властью. Он сотрудничал с ней всегда. По возвращении из Америки Коненкова не только не отправили в лагерь или преподавать в глубинку, но подарили мастерскую на улице Горького. И мастерской, и зафрахтованным по приказанию Сталина пароходом, перевозившим работы «русского Родена», Сергей Тимофеевич был обязан жене Маргарите, «дружившей» с Эйнштейном и добывавшей по заданию НКВД «ядерные секреты».
Привезенная Коненковым бумага давала хотя бы слабую, но надежду. А вдруг общежитие военного округа переселят и вернут первый этаж? Ситуация с жильем была катастрофической. Хорошо, если товарищи понимали, что рабочих можно расселить далеко не везде. Был даже издан особый декрет, касавшийся дворцов и роскошных особняков. Пролетариат на «элитное жилье» претендовать не мог, только совучреждения (плачевные результаты многолетнего пребывания советских контор в зданиях, являющихся памятниками архитектуры, хорошо известны). К счастью, десятки купеческих особняков достались дипмиссиям, сохранившим великолепные интерьеры Шехтеля и Жолтовского в первозданном виде: главное, не менять уклад жизни и обедать в столовой, а спать в спальне.
В жизни все оказалось совершенно иначе. «День за днем с неумолимой последовательностью… резкие беспощадные декреты уничтожали пласты устоявшегося обихода, швыряли их прочь и провозглашали основы новой жизни. Пока что эту жизнь трудно было себе представить. Смена понятий происходила так неожиданно, что простое наше существование теряло по временам реальность и становилось зыбким, как марево. Холодок подкатывал к сердцу. Слабых духом людей просто мотало, как пьяных».
Паустовский точно определил состояние человека, лишенного привычных ориентиров. Люди действительно не успевали сориентироваться, настолько неожиданно «сменялись понятия». Это теперь кажется, что люди либо не видели, либо просто не хотели замечать трагичности ситуации, не паковали чемоданы и не бежали сломя голову как можно дальше от революционного кошмара. А куда бежать? И как? Тем более из Москвы. Скорее всего, Морозов выжидал. Мало того, он еще долго продолжал покупать картины. Самую последнюю, «Ночь с костром у реки» Константина Коровина, оплатил накануне выхода декрета о национализации крупной промышленности. Картина исчезла. Фабрики отобрали.
С. И. Щукин оказался куда как более дальновиден. Трехлетняя дочь и богатый жизненный опыт заставляли быть осторожнее и осмотрительнее. Сергей Иванович и его жена с маленькой дочерью просто исчезли. В конце августа 1918-го, за три месяца до объявления галереи народной собственностью, в Москве их уже не было. Уезжая, Щукин оставил присматривать за коллекцией старшую дочь с мужем. Екатерина Сергеевна почти три года выполняла роль хранителя, надеясь, как и ее отец, что большевистская власть явление временное.
Морозову рассчитывать было не на кого. Да и Коненков с «охранной грамотой» сильно обнадежил. Иван Абрамович открыл «несгораемую кладовую» и начал развешивать картины, испытывая от этого занятия несказанное удовольствие. В Наркомпросе отнеслись к поступку гражданина Морозова с одобрением. Только что вступил в силу разработанный Музейным отделом декрет с пространным названием «О регистрации, приеме на учет и охранении памятников искусства и старины, находившихся во владении частных лиц, обществ и учреждений». Цель была предельно ясна: взять владельцев коллекций на территории Республики под контроль, всех без исключения
[128]. Большинство художников и искусствоведов, оставшихся в Москве, пошли на службу в Отдел по делам музеев и охране памятников искусства и старины и получили удостоверения музейной коллегии (отдел был организован в структуре Нарком-проса 28 мая 1918 года). Особенно воодушевлен был И. Э. Грабарь. «Я перенес всю свою энергию на дело создания органа, который мог бы внести порядок в общемузейное дело России и наладить охрану памятников искусства и старины. Луначарский предоставил мне и подобранной мною группе деятелей искусств полную свободу действий. Я написал обширную декларацию, в которой разработал постепенный план реорганизаций всех столичных музеев, создания новых», — писал Игорь Эммануилович летом 1918 года брату.